Киммерийская болезнь.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Амфитеатров А. В., год: 1896
Категории:Рассказ, Легенды и мифы

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Киммерийская болезнь. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

КИММЕРИЙСКАЯ БОЛЕЗНЬ.

Земля, как и вода, содержит газы -

И это были пузыри земли...

"Макбет ".

О, покончив с ним,

Я пойду к другим -

Я должна итти за жизнью вновь.

Коринфская невеста.

Милый Саша!

Ты конечно, очень изумишься, узнав, что я в Корфу, a не на Плющихе. Корфу... это действительно, как-то мне не к лицу. Я человек самый московский: сытый, облененный легкою службою и холостым комфортом, сидячий, постоянный и не мечтающий. И смолоду пылок не был, a к тридцатипяти годам вовсе разучился понимать вас, безпокойных шатунов по белому свету, охотников до сильных ощущений, новостей и необыкновенностей. Взамен бушующих морей, гордых альпийских вершин, классических развалин и мраморных богов, русскому интеллигенту отпущены: мягкая кушетка, пылающий камин, интересная книга и восприимчивое воображение. Я не отрицаю потребности в сильных ощущениях; но нет надобности испытывать их лично, если возможно их воображать, не выходя ни из душевного равновесия, ни из комнаты, и притом вчуже... ну, хоть по Пьеру Лоти или Гюи де-Мопассану. Подставлять же необыкновенностям свою собственную шкуру, скучать без них, напрашиваться на них, как делаешь ты и тебе подобные, -- страсть, для меня не понятная. Она - извини за вульгарность! - напоминает мне старую мою приятельницу, калужскую купчиху-дворничиху, которая скучала, когда ее не кусали блохи. Я не переменил своего мнения и теперь, так неожиданно свалившись с серой Плющихи на сверкающий Корфу, где вечно синее небо, как опрокинутая чаша, переливается в вечно синее море. Красиво; но воображение создает красоту... не лучше, a -- как бы тебе сказать? -- уютнее, что ли, чем действительность. Я глубоко сожалею о своем московском кабинете, камине, кушетке, о службе, о моих книгах и друзьях, обо всем, во что сливается для меня север. В гостях хорошо, a дома лучше, и, если бы я мог, я бы сейчас вернулся. Но я не могу, и мне никогда уже не быть дома... Никогда, никогда!

Я уехал из Москвы ни с кем не простясь, безразсчетно порвав с выгодною службой, бросив оплаченую за год вперед квартиру, не устроив своих дел...Ты видишь, что это -- не путешествие, но бегство. Да, я бежал. Не от врагов и не от самого себя: первых y меня нет, совесть же моя -- как y всякого средняго человека; ей нечем ни похвалиться, ни мучиться. Бежал потому, что там y себя на Плющихе, невзначай заглянул в великую тайну, которой не знал и знать не хотел... боялся знать. Потому что эта тайна раньше, в редкия минуты, когда я касался до нея разсеянной мыслью, мерещилась мне в образах, полных грозной, мрачно-величавой поэзии; она угнетала меня, заставляла терять счастливое равновесие моей жизни. Храня свое спокойствие, здоровую душу в здоровом теле, я старался позабыть о ней. И позабыл, и никогда о ней не думал. Но она сама навязалась мне, непрошенная. И она вовсе не величавая, но мещанская, серая, будничная... И это очень тяжело. Ты знаешь мою последнюю квартиру на Плющихе, в доме Арефьева, No 20. Она славная -- просторная и светленькая, для одинокого холостяка с семейными привычками - клад. Я занял ее с августа, после дачи, заново отделанную после съехавшого весною жильца, адвоката Петрова. Я его хорошо знаю: большой делец и еще больший кутила. Нанимая квартиру, я было поехал к нему за справками, как он был ею доволен, но и на новой его квартире красовались билетики о сдаче; a дворник сообщил мне, что не так давно Петров допился до белой горячки и помещен родными в лечебницу для нервно-больных.

Я поселился y Арефьева без справок и не раскаялся. Уютно жилось. Ты y меня бывал, -- знаешь. Вечером, 18 ноября, я собрался было в гости... чуть ли даже не к тебе. Но термометр стоял на нуле, что в эту пору года для Москвы хуже всякого мороза: значит, и ветер, и сырость, и слякоть; тучи лежали обложные, стекла залипали талым слезящимся снегом. Я остался дома за самоваром и книгою; кстати, Денисов, третьяго дня, снабдил меня "La Bas" Гюисманса и просил поскорее возвратить.

-- звонок. Сергей докладывает:

- Там пришла какая-то... спрашивает.

Я удивился.

- Дама? в такую пору?

- Да и не так, чтобы дама; на мамзюльку смахивает.

-- Раньше бывала?

-- Не примечал...

-- Зови.

Вошла "мамзюлька". Брюнетка. Маленькая, тощенькая, но совсем молодая и очень красивая. Ресницы длинные, строгия и такия дремучия, что за ними не видать глаз. Спрашиваю:

- Чем могу служить?

Она, не поднимая глаз, отвечает мне этаким тихим голосом и немного сиповатым:

-- Я от Петрова.

-- Петрова? какого Петрова?

-- Присяжного поверенного...

-- Который прежде жил на этой квартире?

- Да.

-- Но позвольте: я слышал, что он очень болен, пользуется в лечебнице душевно-больных.

- Да.

-- Как же он мог послать вас ко мне и зачем?

- Он мне сказал: Анна! что ты ко мне пристала, отвязаться не хочешь? У меня ничего уже нет, я сумасшедший и скоро умру. Ты не имеешь больше права меня мучить. Иди к другим! Я спросила: Вася, куда же я пойду? Я никого кроме тебя не знаю. Он ответил: ступай в квартиру, где мы с тобой жили; там есть Алексей Леонидович Дебрянский; он тебя примет.

Это походило на ложь: откуда бы Петрову знать, что я занял его бывшую квартиру? A говорить -- точь в точь не очень памятливое дитя отвечает урок: ровно, и с растяжкою, каждое слово само по себе, --

-- Что же вам угодно? - повторил я, но, оглядев её хрупкую фигурку, невольно прибавил: - прошу вас садиться, и не угодно ли вам чашку чаю? Кажется, вам не лишнее согреться. Я бы даже посоветывал вам прибавить вина или коньяку.

Иззябла она ужасно: зеленое лицо, синия губы, юбка в грязи и мокра по колено. Видимое дело: издалека и пешком.

Она молча опустилась на стул. Я подал ей чашку. Она выпила залпом, кажется, не разбирая, что пьет. Чай с коньяком согрел ее; губы стали алыми, янтарные щеки подернулись слабым румянцем. Она была, действительно очень хороша собою.

Мне хотелось видеть её глаза, но её ресницы только дрожали, a не поднимались. Всего раза два сверкнул на меня её взгляд, острый и блестящий, да и то исподтишка, искоса, когда я отворачивался в сторону. За то, кусая хлеб, она обнаруживала превосходные зубы - мелкие, ровные, белые.

После странных откровенностей моей гостьи относительно Петрова, она начала мне казаться и в самом деле "мамзюлькой", которую отправил на все четыре стороны охладевший любовник... и я был не в претензии на Петрова за новое знакомство, хотя продолжал недоумевать, зачем направил он ко мне эту молчаливую особу. Так что, в третий раз, что ей угодно, я не спросил, сделался очень весел и решился - раз судьба посылает мне романическое приключение - извлечь из него как можно более интересного...

Я не из сентиментальных ухаживателей и, когда женщина мне нравится, бываю довольно остроумен. Однако, моя гостья -- хоть бы раз улыбнулась: будто и не слыхала моих шуток и комплиментов. Лицо её застыло в неподвижном выражении тупого покоя. Она сидела, уронив руки на колена, в полъоборота ко мне.

- Я здесь жила, - вдруг прервала она меня, не обращая ко мне ни глаз, ни головы - словно меня и не было в комнате. Это упорное невнимание и смешило меня, и злило. Думаю:

- Либо психопатка, либо дура непроходимая.

- Все другое, - продолжала она, глядя в угол, - другое... и обои, и полы...

Ага! сентиментальность! Воспользуемся.

-- Вы, кажется, очень любите эту квартиру? - спросил я, разсчитывая вызвать ее на откровенные излияния. Она, не отвечая, встала и прошла в тот угол, куда глядела.

-- Здесь были пятна, -- сказала она.

- Какие пятна? - озадачился я.

-- Кровь.

Отрубила и возвратилась к столу. Я ровно ничего не понимал. Но эта дурочка была такая красивая, походка y нея была такая легкая, что волновала и влекла она меня до одурения... и как-то случилось, что, когда она проходила мимо меня, я обнял ее и привлек её голову к себе на плечо. Не знаю, что именно в моей гостье подсказало мне, что она не обидится на мою дерзость, но я был уверен, что не обидится, -- и точно, не обиделась, даже не удивилась. У нея были холодные, мягкия ручки и холодные губки -- большая прелесть в женщине, если она позволяет вам согревать их.

Она отрицательно качнула головой.

-- Ты не хочешь?

-- Не могу.

- Не можешь? почему?

-- Нельзя.

- Ты всегда такая?

Вместо ответа, она медленно подняла руки и обняла мою шею. Стало не до вопросов.

Любовный смерч пролетел. Я валялся y её ног, воспаленный, полубезумный; a она стояла, положив руку на мои волосы, холодная и невозмутимая, как прежде. У меня лицо горело от её поцелуев, a мои не пристали к её щекам -- точно я целовал мрамор.

- Мне пора, - сказала она.

-- Погоди... погоди...

Она высвободила руку.

-- Пора...

- Тебя ждут? кто? муж? любовник?

Молчит. Потом опять:

-- Пора.

- Когда же мы увидимся снова?

-- Через месяц... я приду...

-- Через месяц?! так долго?

-- Раньше нельзя.

--

Молчит.

-- Разве ты не хочешь видеть меня раньше?

- Хочу.

- Так зачем же откладывать свидание?

-- Это не я.

- Тебе трудно придти? тебе мешают?

- Да.

- Семья y тебя что ли?

Молчит.

-- Где ты живешь?

Молчит.

- Не хочешь сказать? Может быть ты нездешняя?

Молчит и тянется к двери...

-- Пусти меня...

Я озлился. Стал поперек двери и говорю:

-- Вот тебе мое слово; я тебя не выпущу, пока ты мне не скажешь, кто ты такая, где твоя квартира, и почему ты не вольна в себе.

Губы y нея задрожали... и слышу я... ну, ну, слышу... тем же ровным голосом:

-- Потому что я мертвая.

Внятно так...

И... и я ей сразу поверил, и вся она вдруг стала мне ясна. И я не испугался, a только сердце y меня как-то ухнуло вниз, будто упало в желудок, и удивился я очень. Стою, молчу и гляжу во все глаза. Она спокойно прошла мимо меня в переднюю. Я схватил свечу и за нею. Там -- в кабинет. Стою и думаю:

"Что такое? разве это бывает? Разве это можно?"

И все не боюсь; только по хребту бежит вверх холодная, холодная струйка, перебирается на затылок и ерошит волосы. A свеча все y меня в руках, и я ею машу, машу, машу... и остановиться никак не могу... О, Господи!.. Увидал бутылку с коньяком: глотнул прямо из горлышка... зубы стучат, грызут стекло.

- Барин, а, барин! - окликает меня Сергей.

Взглянул я на него и вижу, что он тоже знает. Бел, как мел, и щеки прыгают, и голос срывается. И тут только, глядя на него, я догадался, как я сам-то испуган.

-- Барин, осмелюсь спросить: какая это госпожа y нас были?

Я постарался овладеть собою.

- A что?

-- Чтой-то оне какие... чудные? Вроде, как бы...

И мнется, сам стесняясь нелепости необходимого слова.

- Ну?!

-- Вроде, как бы не живые?

Я -- как расхохочусь... да ведь во все горло! минуты на три! Аж Сергей отскочил. A потом и говорит:

-- Вы, барин, не смейтесь. Это бывает. Ходят.

-- Что бывает? кто ходит?

-- Они... неживые то-есть... И дозвольте: такая сейчас мзга на дворе, что хороший хозяин собаки на улицу не выгонит; a оне - в одном платьишке, и без шляпы... Это что же-с?

Я ужасно поразился этим: в самом деле! как же я то не обратил внимания?

-- И еще доложу вам: как сейчас вы провожали ее в переднюю, я стоял аккурат супротив зеркала; вас в зеркале видать, меня видать, a её нет...

Я -- -- и истерика. A Сергей стоит, хмурит брови и внимательно меня разглядывает; и ничуть он моей веселости не верит, a в том убежден. И это меня остановило. Я умолк, меня охватила страшная тоска...

- Ступай спать, Сергей.

Он вышел. Я видел, как он, на ходу, крестился.

Не знаю, спал ли он в ту ночь. Я -- нет. Я зажег свечи на всех столах, во всех углах, чтобы в квартире не осталось ни одного темного местечка, и до солнца проходил среди этой иллюминации. Так вот что! вот что!... там все - как живое, как обыкновенное; и однако оно и необыкновенно, и мертво. Я не трус. Я не люблю думать... нет, не люблю решать о загробных тайнах, a фантазировать кто же не любит? Я интересовался спиритизмом, теософистами, новой магией. Я слежу за французской литературой и охотник до её оккультических бредней.

Вон и сейчас на столе валяется La Bas. Но оккультизм красив, огромен, величав. Там - Саул, вопрошающий Аэндорскую волшебницу, там - боги, выходящие из земли. Манфред заклинает Астарту; Гамлет слушает тайны мертвого отца; Фауст спускается к "матерям". Все эффектные позы, величавые декорации, значительные слова, хламиды, саваны. Ну, положим, я не Саул, не Манфред, не Фауст, a только скромный и благополучный управляющий торговою конторой. Положим, что и чертовщина имеет свой табель о рангах, и мне досталось привидение - по чину: из простеньких, поплоше. Но чем же я хуже, например, какого-нибудь Аратова из "Клары Милич?" A сколько ему досталось поэзии! "Розы... розы... розы..." -- звуковой вихрь, от которого дух захватывает, слезы просятся на глаза. Но, чтобы привидение пришло запросто в гости и попросило чашку чаю... и, вон, лежит недоеденный кусок хлеба, со следами зубов...

Это что-то уж черезчур по фамильному! Даже смешно... Только как бы мне от этого "смешного" не сойти с ума!...

Свечи мигают желтым пламенем; день. Пришел Сергей; видит, что я не ложился, однако, ни слова. И я молчу.

Напившись чаю, я отправился в лечебницу, где содержался Петров. Это оказалось недалеко, на Девичьем поле, в каких нибудь пяти-шести минутах ходьбы. Хозяин лечебницы - спокойный, рыжий чухонец, с бледным лицом, которое узкая длинная борода так вытягивала, что при первом взгляде на психиатра невольно являлась мысль:

- Этакая лошадь!

Очень удивился, узнав мое имя.

-- Представьте, как вы кстати! Петров уже давно твердит нам вашу фамилию и ждет, что вы придете.

-- Следовательно, вы позволите мне повидать его наедине? - спросил я, крайне неприятно изумленный этим сообщением.

- Сколько угодно. Он из меланхоликов; смирный. Только вряд-ли вы разговоритесь с ним.

-- Он так плох?

-- Безнадежен. У него прогрессивный паралич. Сейчас он в периоде "мании преследования" и всякую речь сворачивает на свои навязчивые идеи. Путаница, в которой, как сказал бы Полоний, есть однако же что-то систематическое.

-- как рама к огромному, почти во всю вышину комнаты от пола до потолка, окну; на подоконник были вдвинуты старинные кресла-розвальни, a в креслах лежал неподвижный узел коричневого тряпья. Этот узел был Петров. Я приблизился к нему, превозмогая трусливое замирание сердца. Он медленно повернул ко мне желтое лицо -- точно слепленное из целой системы отечных мешков: под глазами на скулах, на висках и выпуклостях лба - всюду обрюзглости, тем более неприятные на вид, что там, где мешков не было, лицо казалось очень худым, кожа липла к костям.

Петров бросил на меня взгляд -- и безсмысленный, и острый -- и проворчал:

- Ага, приехал... Я знал... ждал... Садись.

Мы с ним никогда не были на "ты", но теперь его "ты" не показалось мне странным. Как будто вдруг явилось между нами нечто такое, после чего иначе говорить стало нельзя, и "вы" звучало бы пошло и глупо. Мы внезапно сблизились, теснее чего нельзя, хотя и не дружественной близостью. Я мялся, затрудняясь начать разговор:

-- Как, мол, это ты, Василий Яковлевич, посылаешь ко мне в гости мертвых женщин?

Ему, сумасшедшему, такой вопрос, может быть, и не покажется диким; но ведь я то -- в здравом уме и твердой памяти: какое же нравственное право имею я предлагать такие вопросы? Но, пока я медлил, он сам спрашивает:

-- Что? была?

Совсем равнодушно. A y меня дыхание теснит, и губы холодеют.

- Вижу, бормочет, - вижу, что была. Ну что ж? С этим, братец, мириться надо, ничего не поделаешь. Терпи.

-- Ты о ком говоришь то, Василий Яковлевич? не уразумею тебя никак...

-- Как о ком, братец? О ней... об Анне.

Я привскочил на стуле, схватил Петрова за руки. И все во мне дрожало. Шепчу:

-- Так это было вправду?

И он шепчет:

- A ты думал - нет?

--

-- Есть, брат.

- Кто же она? скажи мне, безумный ты человек!

-- Я знаю, кто она была, a кто она теперь, это, брат, мудрее нас с тобою.

-- Галлюцинация? бред? сон?

-- Нет, братец, какой там сон...

Но потом подумал и головою затряс.

-- А, впрочем, чорт ее знает: может быть, и сон. Только вот именно от этого сна я сначала спился, a теперь собрался умирать. И притом, как же это? -- он ухмыльнулся, - я сижу в сумасшедшем доме, ты обретаешься на свободе и в своем разуме, a сны y нас одинаковые.

- Ты мне ее послал? - горячо упрекнул я.

Он прищурился как-то и хитро, и глупо.

-- Я послал.

- Зачем?

- Затем, что она меня съела, a еще голодна, - пускай других есть.

- Ест?!

-- Ну, да: жизнь ест. Чувства гасить, сердце высушивает, мозги помрачает, вытягивает кровь из жил. Когда я умру, вели меня анатомировать. Увидишь, что y меня, вместо крови, одна вода и белые шарики... как бишь их там?.. Хоть под микроскоп! Ха-ха-ха! И с тобой тоже будет, друг Алексей Леонидович, и с тобой! Она, брат, молода: жить хочет, любить. Ей нужна жизнь многих, многих, многих...

И расхохотался так, что запрыгали все комки и шишки его обезображенного лица.

-- Ты смеешься надо мною. Как: "хочет жить и любить"? Она мертвая...

- Мертвая, a ходит. Что она разбила себе пулей висок, да закопали ее в яму, да в яме она сгнила, так и нет её? Ан вот и врешь: есть! На миллиарды частиц распалась и, как распалась, тут то и ожила. Они, брат, все живут, мертвые то. Мы с тобой говорим, a между нами вон в этом луче колеблется, быть может, целый вымерший народ. Из каждой горсточки воздуха можно вылепить сотню таких, как Анна.

Он сжал кулак и, медленно разжав его, отряхнул пальцы. Я с содраганием последил его жест. Сумасшедшая болтовня Петрова начинала меня подавлять.

-- Господи! Василий Яковлевич! -- взмолился я, -- не своди ты меня с ума: не понимаю я...

Но он продолжал бормотать:

-- Дифтериты, холеры, тифы... Это ведь они, мертвые, входят в живых и уводят их за собою. Им нужны жизни чужия в отплату за свою жизнь. Ха-ха-ха! в бациллу, чай, веришь, a -- что мертвые живут и мстят, не веришь. Вот я бросил карандаш. Он упал на пол. Почему?

-- Силою земного притяжения?

- A видишь ты эту силу?

- Разумеется, не вижу

-- Вот и знай, что самое сильное на свете -- это невидимое. И, если оно вооружилось против тебя, его не своротишь! Не борись, a покорно погибай.

-- Но ведь я видел Анну, -- возразил я с тоскою, -- я обнимал ее, целовал...

Петров нахмурился.

-- Знаю все... испытано... Она сжигает мозг. Другим дифтериты, тифы, холера, a тебе и мне, - он ткнул пальцем, - нам безумие.

-- Да за что же? за что? - вскричал я в бешенстве.

Он нахмурился еще больше.

-- О себе то я знаю, за что. Она, брат, с меня кровь свою взыскивает. Пятна то там, в квартире, закрашены или нет?

--

-- Вот, вот... Это -- когда я сказал ей, что хочу жениться, a она -- как хочет; либо пусть на родину едет, либо я здесь выдам ее замуж за хорошого человека... A потом прихожу из суда, и она лежит, и пол черепа нет... И мой револьвер... A подоконник, пол -- красные: кровь и мозг...

Мы помолчали.

-- Хорошо. Она тебя любила, ты ее бросил, она тебе мстит, -- это я понимаю. При чем же здесь я то, посторонний человек?

- A к тебе, брат, я ее послал. Я давно ее молил, чтобы она перестала меня истязать. Что, мол, тебе во мне? Ты меня всего изсушила. Я выеденное яйцо, скорлупа без ореха. Дай мне хоть умереть спокойно, уйди! Она говорит: уйду, но дай мне взамен себя другого. Сказываю тебе: молода, не дожила свое и не долюбила. Я и послал к тебе.

- Да почему же именно ко мне, a не к Петру, Сидору, Антону? как ты вспомнил обо мне? откуда ты узнал, что я живу на твоей квартире? Ведь мы с тобой почти чужие люди, встречались раз-два, много три в год... Почему?!

Петров безсмысленно качал головою и бормотал:

- A я, брать и сам не знаю почему...

Он поднял на меня глаза и засмеялся.

- Алексей Леонидович Дебрянский, Плющиха, дом Арефьева, квартира No 20! Квартира No 20, дом Арефьева, Плющиха, Алексей Леонидович Дебрянский! Дебрянский! Дебрянский! - зачастил он громко и быстро.

-- Что это значит?

Он ответил мне таинственным взглядом.

-- Две недели, брат, так то стучит... вроде телеграфа...

-- Кто стучит?

- A вон там...

Петров кивнул на изразцовую печь в углу y входа.

сверчков, - да научил то, научил кто их?

Петров подозрительно покосился на двери и нагнулся к моему уху:

- A я знаю: сила, брат, сила научила... та, невидимая, то, что всего сильнее и страшнее. Ты, вот, Анны испугался. Анна - что? Анна - вздор: форма, слепок, пузырь земли! Анна - сама раба. Но власть, но сила, которая оживляет материю этими формами и посылает уничтожать нас, - that is the question! Ужасно и непостижимо! И они - пузыри-то земли не отвечают о ней. Узнаем, лишь когда сами помрем. Я, брать, скоро, скоро, скоро... И из меня тоже слепится пузырь земли, и из меня!

Он таращил глаза, хватал руками воздух и мял его между ладоней, как глину. Меня он перестал замечать, весь поглощенный созерцанием незримого мира, который копошился вокруг него...

"Лепкий воздух, живой", с отвращением вспомнил я и задрожал, поймав себя на том, что, повторяя жест Петрова, сам мну в руках воображаемую глину... И, в слепом ужасе пред этою заразою помешательства, я убежал от больного.

Сергей разузнал прошлое нашей квартиры. Действительно, был в ней, при Петрове, трагический случай, скрытый от меня домохозяином при найме квартиры, чтобы не отпугнуть жильца: застрелилась ненароком экономка Петрова - как думали, его любовница. По домовой книге она значилась перемышльскою мещанкою, Анною Порфирьевной Перфильевой, 24 лет...

Так был я сразу выбит из колеи моей спокойной жизни и с тех пор из нея удалились факты, a вместо них воцарились призраки. Я еще не видал их, но уже предчувствовал. Между моим глазом и светом, как будто легла тюлевая сетка; самый ясный из московских дней казался мне серым. В самом прозрачном воздухе, - мерещилось мне, - качается мутная мгла, тонкая, как эфир, и такая же зыбкая... влажная и осклизлая. Я ощущал её ползучее прикосновение на своем лице. Я чувствовал, что именно эта серая муть и есть таинственная материя, сложенная из отжитых жизней, готовая рождать "пузыри земли" в любой форме, в каждом образе, покорно повелительной силе, чтобы понять которую -- говорить Петров -- надо сперва умереть. И я знал, что ровно через месяц, час в час, число в число, как обещано, серая мгла снова выбросит из своих недр в мой обиход эту Анну -- безсмысленную и безстрастную любовницу-привидение, вампира, палача, одаренного необъяснимо жестокою, несправедливою властью убить меня своими ласками... за что? за что?

Я посетил психиатра: старого, седобородого профессора, с голым черепом, крутою шишкою выдвинутым вперед, с целым кустарником седых бровей над голубыми глазами. Выслушав меня, он долго думал.

-- Туман, сказал он наконец.

И, в ответ на мой вопросительный взгляд, прибавил.

-- Это все -- вот это.

Он указал на окно, седое от разлитой за ним молочно-белой мглы холодных паров; уличные фонари мигали сквозь нее красноватыми тусклыми огоньками, будто из под матовых колпаков.

- Англичане в такие туманы стреляются, a русские сходят с ума. Вы русский, следовательно... Я не буду диспутировать с вами, насколько реальны ваши представления. Во-первых, как вы ни страдаете от них, но вам -- неправда ли? -- в тоже время очень хочется, чтобы они были настоящия, a не воображаемые. Во-вторых, вы пришли ко мне не диспутировать, но лечиться. И я вас вылечу. Бегите отсюда. Бегите туда, где нет этого... -- он снова указал на окно, -- Ваш Петров сказал правду. Воздух y нас живой и лепкий: он населен сплином, неврастенией, удрученными и раздражительными настроениями. Мы ведь киммерияне. Вы читали Гомера?

-- Давно.

Доктор закрыл глаза и прочитал наизусть:

- "Бледная страна мертвых, без солнца, одетая мрачными туманами, где, подобно летучим мышам, рыщут с пронзительными криками стаи жалких привидений, наполняющих и согревающих свои жилы алой кровью, которую высасывают они на могилах своих жертв".

И, когда эта цитата заставила меня вздрогнуть, профессор засмеялся и ударил меня по плечу.

- У вас киммерийская болезнь... Бегите на юг! Недуг, порожденный туманом и мраком, излечивается только солнцем... И вот я здесь...



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница