История как Апокалипсис: тотальная мобилизация

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. К АРХЕОЛОГИИ ПОЛИТИЧЕСКОГО ВООБРАЖЕНИЯ

Последовательно „подкладывая" под свое Отечество аллюзивную сетку евангельских коннотаций, Шишков уступает духу своего времени и, подобно парковому архитектору XVIII века с его любовью к античной скульптуре, населяет мифологическую историю Отечества древнегреческими и древнеримскими образцами. Впоследствии эти образцы, дойдя до наших дней в продукции новых поколений идеологов власти, станут подлинно хрестоматийными. Пантеон сынов Отечества открывают классические персонажи из греческой истории, во главе с Фемистоклом, „за все свои заслуги изгнанным неблагодарными Афинами". Подвергнутый остракизму, Фемистокл служит врагу Афин - царю Ксерксу, но решительно противится приказанию своего покровителя идти войной на родной город. Следует диалог между Ксерксом и Фемистоклом:

Кс: Ты раздражаешь того, кто тебя может сделать несчастным

Ф: Но не изменником.

Кс: Ты мне жизнию обязан.

Ф: Но не честию.

Кс: Отечество твое тебя ненавидит.

Ф: Но я люблю его.

Кс: Неблагодарный! Смерть ожидает тебя. Но что ты любишь столько в Отечестве твоем?

Ф: Все, Государь: прах моих предков, священныя законы, покровителей Богов, язык, обычаи, пот во благо сограждан моих мною пролиянный, славу от того полученную, воздух, деревья, стены, каменья.58

Здесь изгнанник - не просто гражданин, но благодетель Отечества: Фемистокл изгнан соотечественниками „за все свои заслуги" перед ним. Неблагодарность и гонения в ответ на благодеяние - сюжет, характерный и для библейского источника; и библейский пророк, и честный сын Отечества совершают духовный подвиг, превозмогая личное страдание ради служения высшей цели. Для религиозного пророка такой целью является его вера, любовь к Богу. Для патриота-изгнанника - любовь к Отечеству. Отечество - Бог, которого обретают ценой страдания и самоотречения.

Дискурс о любви к Отечеству, при всех его античных украшениях, таким образом, наследует у своего подлинного культурного прототипа -Священного писания - явственно апокалиптический контекст явления Отечества. Оно, подобно грозному Богу Ветхого завета, являет себя в катастрофе, или, выражаясь штампами современного патриотического дискурса, в годину бедствия, в трудные дни, в час / перед лицом испытаний и т. д.

Этот „апокалиптический" поворот дискурса оказался поистине пророческим в обоих смыслах этого слова. Година бедствий и час испытания выпали российскому Отечеству через полгода после того, как Шишков написал свое „Рассуждение". Однако „пророческий", „предсказательный" аспект его текста заключен не в этом „чудесном совпадении". По своей структуре дискурс об Отечестве в годину бедствия представляет собой слепок с нарративов библейских пророков, и Шишков подтвердил это впоследствии личным свидетельством. Так что в 1812 году Шишков действительно оказался пророком Отечества, но только в силу того, что именно с этими „пророческими" видами он и составлял текст своего „Рассуждения". Его поэтический / политический вымысел воплотился в реальность общественного языка и коллективного мировидения, как видение пророка воплощается в реальности религиозного верования.

В „Кратких записках" он вспоминает дни победного зимнего наступления русской армии. Он пишет о том, как, пораженный ужасами войны, которые он видел на пути отступления французов - он живописует картины в духе Калло и Гойи - и умиленный чудом божественного спасения Отечества, он обратился к чтению Священного писания. Как и следовало того ожидать, в книгах Пророков обнаружил он предания, которые в точности предсказывали события войны 1812 года. Он даже составил выписку из Священного писания и представил ее государю. Оба были поражены полученным пост фактум библейским порочеством, и оба „в умилении сердца довольно поплакали".59

Между тем, Шишков, как компилятор, выступил при составлении этой выписки в роли редактора-идеолога: все речения, пишет он, взяты из разных мест Священного писания, „и только сдвинуты и приставлены одно к другому", но „сдвинуты" не случайным образом. В процессе редактирования своего источника Шишков провел интерпретирующую работу, придав выбранным текстам определенную композицию. В результате выписки из библейских книг - отрывки из совершенно разных эпизодов священной истории - оказались объединенными в один нарратив, который разбился на главки. Шишков последовательно работает над сценарием спасения Отечества, компилируя цитаты из различных священных книг. Этот сценарий можно представить в следующем виде:

- „Вшествие врага в царство и гордый помысл его".

- „Разорение Иерусалима"

- „Молитва Царева"

- „Глас с небеси"

- „Воззвание Царя к народу"

- „Падение кипариса" (имеется в виду Наполеон): „под сению его (кипариса) вселися все множества языков" (ср. популярное иносказание о нашествии Наполеона как нашествия двунадесяти языков). „И возгорделся величеством своим, и вознесеся сердце его, и дал власть свою в средину облак. — Тогда прогневался на него Бог, и преда его в руце Князя [...]" „Пророчество" (финал; возможно, именно здесь Шишков видит и свое собственное место как пророка Спасения в предании об Отечестве). „Светися, светися, Иерусалиме, прииде бо твой свет, и слава Господня на тебе возсия. [...] Бразды твоя упоятся и жита твоя умножатся. - Поля твоя исполнятся тука, овцы будут многоплодни и волове твои толсти; [...] Не услышится неправда в земли твоей, ни сокрушение, ни бедность в пределах твоих; но прозовутся забрала твоя спасение, и врата твоя хвала."60

Таков сценарий мифа о спасении Отечества, который прочно вошел в риторический инструментарий русского языка и сохраняется в нем поныне. В нем проявляется характерная особенность Отечества как идеологической конструкции. Будучи нарративным слепком с пророчеств о гибели и возрождении Иерусалима, Отечество тоже предполагает сценарий „гибели и возрождения". Вне такого сценария Отечество вообще не „просматривается", не концептуализируется. Смысл Отечества в том, чтобы являть собой доказательство воли Божией: Бог испытывает Отечество „нашествием двунадесяти языков" - как испытывал библейский Иерусалим нашествиями иноверных врагов. Бог же и спасает Отечество от этого нашествия, являя свое превосходство как Единосущного над жалкими идолами, воля которых ведет за собой врагов Иерусалима.

Таким образом, Отечество не имеет существования вне контекста об угрозе внешнего нашествия. Оно никак не проявляет своей экзистенции, если такой угрозы не существует. Иначе говоря, Отечество существует настолько, насколько существует враждебная ему сила. Если такой силы не будет, не будет и Отечества. Поэтому „нормальный" модус функционирования Отечества в этом идеологическом пейзаже - это постоянная угроза войны и постоянное состояние мобилизации со стороны его сынов. Даже мирное процветание Отечества - не что иное, как „запев", тот пролог, от которого мы переходим к высокой трагедии под названием „Отечество в опасности!". Сконструированное таким образом Отечество - всегда в опасности, такая Родина-Мать - всегда зовет. Милитаризм - не следствие, а конституирующее условие дискурса об Отечестве, равно как и сам дискурс об Отечестве - это мифологический нарратив о „локальном апокалипсисе".

Благодаря этой апокалиптической окраске, в дискурсе об Отечестве по-слеживается не только аллюзии к библейским пророкам, но и ассоциации со сценами Страшного Суда. Отечество становится источником наказания и воздаяния. Подобно тому, как праведники в Боге награждаются вечным блаженством бессмертия, „праведники в Отечестве" награждаются честью и славой („пот, во славу моих сограждан мною пролиянный, славу, от того полученную"; напомним, что и Слава в своем первоначальном смысле относится к числу Божественных атрибутов).

Сцены героизма на поле брани за свободу Отечества также рисуются Шишковым апокалиптически:

Взглянем после сражения на ратное поле, посмотрим с ужасом на сии многие тысячи людей, лежащих без ног, без рук, обезглавленных, растерзанных, умирающих и мертвых [...]61

Любовь к Отечеству препобеждает страх, и гибель за него желанна, как праведнику желанна смерть, принятая за веру. Смерть за отечество - это смерть праведника. Ибо, как утверждается в финале „Рассуждения", „любезное отечество" даровано его сынам благодатью Создателя.

Создатель и Отец народов, Бог, в посылаемых от Него великих обладателях наших всегда являл и являет благодать Свою над нами. Возблагодарим Его, воззовем к Нему, да глава и тело отечества нашего под Его Всемощным покровом цветут и движутся.62

Именно этот апокалиптический строй обладает мобилизующим эффектом и позволяет использовать эту риторику в военной пропаганде и патриотическом воспитании; патриот готов предстать перед судом Отечества, положить жизнь на его алтарь так, как верующий готов к наступлению Судного дня и к ответу за свои грехи перед этим высшим Судом. Смерть за Отечество заложена в самом фундаменте, в определении его: Отечество — это „земля, где лежат кости отцов наших и куда мы сами ляжем".

Здесь не место рассуждать об этом подробно, но мы не можем не отметить попутно следующее обстоятельство. Как нам представляется, апокалиптический катастрофизм, заключенный в патриотической установке, сказался и на русской концепции ведения войны не только в 1812 году, но и гораздо позже, включая и Великую Отечественную. Русские инновации в области военного дела - примененная впервые в ходе сопротивления наполеоновской армии тактика выжженной (причем родной) земли, массовая мобилизация плохо обученного гражданского населения в патриотическое ополчение, партизанская война, разорение собственной страны ради того, чтобы сделать пребывание на ней захватчика невыносимым - составляли резкий контраст той „регулярной войне", гением которой был Наполеон. Именно эти инновации, столь противоречившие искусству ведения „цивилизованной" войны, вынуждали Наполеона говорить о „дикости" русских. Русские вели войну 1812 года не по правилам военного дела и не по образцам древнеримских военачальников - Ганнибала, Цезаря, примеру которых следовал Наполеон.

Псевдобиблейская конструкция „Отечества в опасности" сказалась на том факте, что отражение французского нашествия велось как религиозная война и русский подход и к военным действиям, и к военной пропаганде был пропитан апокалиптическими настроениями; нашествие „двунадесяти языков" воспринималось (или преподносилось) как наступление „последних дней", как непосредственный канун Страшного Суда. Поэтому ни о каком „рациональном подходе" к ресурсам, в том числе людским, не было и речи: после Страшного суда никакого „потом" не бывает. Эта риторика была усвоена (через посредство трудов академика Е.В. Тарле, как мы уже упоминали выше - первого советского официального историка отечественной войны 12-го года) и в сталинской военной доктрине, где термины „отечественности" послужили идеологической и историографической мифологизации событий Второй мировой войны.

В сущности, русская и советская военные доктрины „апокалиптической войны" оказались победоносными, если не принимать во внимание ее многомилионные жертвы. Историческая несостоятельность этой доктрины сказалась только перед лицом других военных идеологий, в основе которых также лежал культурный прототип религиозной войны. Так, советская армия не смогла противостоять народному сопротивлению в Афганистане, которое вдохновлялось идеей джихада. Точно так же российский военный контингент не выдержал и противостояния со стороны военной чеченской оппозиции, которая мобилизовала гражданское население на отпор в духе идеологии исламских религиозных войн.

Вообще же вопрос о том, как библейские апокалиптические коннотации организуют русскую, а затем и советскую военную доктрину, к сожалению, выходит за рамки нашей компетенции и нуждается в очень серьезном исследовании. Однако несомненно, что отчасти судить о русском военном деле как о своего рода концепции Апокалипсиса возможно, что подтверждает и анализ дискурса Отечества. Как нам представляется, именно A.C. Шишкову — в одном лице и глубокому знатоку военного дела, и беззаветному любителю духовной литературы - принадлежит честь быть первооткрывателем этого формообразующего духа апокалиптического катастрофизма в дискурсе русской военной пропаганды.

Примечательным образом Шишков обращается к истории Смутного времени и к стилистике агиографии, создавая прецедент патриотической аргументации.63 Образами Минина и Пожарского, Скопина-Шуйского и Ивана Сусанина открывается хрестоматийный ряд героев Отечества. Традиции этой Шишков отдал дань в работе над „Рассуждением о любви к отечеству", а также над императорскими манифестами 1812-14 гг. В популярной и официально допущенной истории России история Отечественных войн также опирается на пантеон героев 1612 года, на патриотическую концепцию всенародной борьбы с иноземными (примечательно для александровского и николаевского времени - польскими) захватчиками. Она вошла в высочайше одобренную историю русского народа, стала частью официальной теории народности.

Шишков придает этому пантеону еще и религиозное, „житийное" измерение. Его герои - патриарх Филарет, отец Михаила Романова, патриарх московский Гермоген - это образы духовных лиц, принявших страдание за Отечество, страдальцев духа, стойко претерпевающих моральные и физические истязания от рук врагов. Это агиографические образы мучеников за Отечество, многочисленные прообразы которых верующие читают в Четьи-Минеях:

[...] ни тяжкие цепи, ни густой мрак, ни страшное мучение алча, ни жестокая тоска изсыхающей гортани, не могут победить в нем (патриархе Гермогене. - И. С.) твердости духа, не могут преклонить его к согласию на порабощение своего Отечества: он умирает и последний вздох его был молитва о спасении России. Так скончал жизнь свою Россиянин, пастырь церкви, сын Отечества!64

Новаторство Шишкова заключается не только в том, что он „сложил" конструкцию Отечества и поставил ее на службу власти, но в том, что он создал само символическое пространство, в котором интересы самодержавия и государственные интересы оказались совместимыми с настроениями, чувствами, желаниями частного лица. Если до Шишкова Отечество - это сословная ценность дворянства, то после него оно становится символическим достоянием, которое превосходит сословные ограничения. Его призыв к единству во имя славы Отечества преодолевает классовую и сословную разграниченность, создавая общую платформу для совместного действия аристократии и провинциального дворянства, духовенства и купечества, вплоть до „нижнего состояния" - ремесленников, мещан, крепостных. Эта тактика демократизации языка власти оправдала себя во время военной кампании 1812 года. Впервые в истории России эти сословия удостоились обращения со стороны власти, личного обращения к себе в высочайше одобренных документах. Высочайший манифест о всенародном ополчении от 6 июля 1812 года обращается ко всем:

[...] ныне взываем ко всем Нашим верноподданным, ко всем сословиям и состояниям духовным и мирским, приглашая их вместе с Нами единодушно и общим возстанием содействовать противу всех вражеских замыслов и покушений. [...] Да встретит он (враг. - И. С.) в каждом Дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина. Благородное дворянское Сословие! ты во все времена было спасителем Отечества; Святейший Синод и Духовенство! вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу России! Храброе потомство храбрых Славян! ты неоднократно сокрушал зубы устремлявшихся на тебя львов и тигров; соединитесь все: со крестом в сердце и с оружием в руках, никакие силы человеческие вас не одолеют.65

Сословия и состояния складываются в единую душу - под влиянием единого духа, духа любви к Отечеству и служения ему. Отечество преодолевает сословные пороги:

Войско, вельможи, дворянство, духовенство, купечество, народ, словом все Государственные чины и состояния, не щадя ни имуществ своих, ни жизни, составили единую душу, душу вместе мужественную и благочестивую, толикоже пылающую любовию к отечеству, колико любовию к Богу.66

Апеллируя к Отечеству, власть обращалась уже не к узкому сословию элиты, а к широким народным массам. Как это ни парадоксально, Шишков таким образом сильно ограничил права дворянства на обладание Отечеством. Теперь (и это подтвердилось на деле в ходе наполеоновского нашествия) Отечество уже не ялялась, как при Екатерине, эксклюзивным правом и символом его вольности. Призвав на защиту Отечества широкие слои населения, предположив в каждом члене общества естественную любовь к Отечеству, не связанную табелью о рангах, Шишков, таким образом, позволил простолюдинам приобщиться к славе Отечества, к чести служению ему. Алтарь Отечества оказался открытым для приношений независимо от происхождения. Правда, вооружить крепостных для отражения наполеоновского нашествия все-таки не решились.

В европейской истории дискурс национального освобождения связывается с революционными движениями, и расширение социальной базы политического языка есть результат революции. В России такое расширение было достигнуто иным путем. Мы показали, что Шишков добился революционного реформирования политического языка и символических практик Отечества едва ли не вопреки, если не благодаря своей охранительной, контр-революционной установке. Мы стремились показать также, что апеллируя к ценностям Священного писания, он в сущности занимался профанацией и пародированием последнего, когда использовал библейские контексты для сакрализации государства. Эта тенденция отвечала духу его деятельности как государственника-рационалиста, находившегося, как бы сам он это ни отрицал, под сильным влиянием мысли и эстетической практики современного ему Запада. Шишков стал зачинателем русского религиозно-национального фундаментализма, который с большим основанием можно отнести к модернизированным философским системам века рационализма, чем собственно к религиозной мысли, которую Шишков так высоко ценил.

Более того, и это положение представляется нам центральным положением в нашем анализе политического языка, это был фундаментализм, в основе которого лежало чисто художническое отношение к Слову, столь характерное для демиургических концепций художественного творчества Нового времени. Шишков предвосхитил национально-романтические искания славянофилов не столько идеологической архитектоникой своей доктрины, сколько именно своим сугубо поэтическим отношением к родному слову - в том числе и к слову политическому.

Вернуться к оглавлению