ГЛАВА ВТОРАЯ „НАИВНОЕ ПИСЬМО" И „НАИВНАЯ" РОДИНА*

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Деконструкция Родины: фразеология как ключ к восстановлению нарратива

В этом разделе мы воспользуемся текстом, который является уникальным письменным документом культуры провинциального городского „низа" советской эпохи. Его автор - „самодеятельный писатель" Евгения Григорьевна Киселева (1916-1990).

Прежде мы должны оговорить одно чрезвычайно важное обстоятельство. До сих пор в поле нашего внимания находился дискурс о Родине / Отечестве каким он предстает в культуре образованных людей - читателей и авторов официальных документов, публицистики, художественной литературы, мемуаров и многих других произведений письменной культуры. Это культура доминирующая: благодаря своему публичному статусу, продукты этой культуры - тексты, произведения изобразительного плана, кино, телепередачи, песни и пр. - воплощают в себе официально признанный дискурсивный порядок, который организует производство смыслов. Публичность дискурса - прямое следствие его отношений с властью и привилегия, которые этот дискурс получает за то, что поддерживает утвержденную норму собственного порядка, гласную или негласную. В официально санкционированном дискурсе о Родине, каким мы видели его в предыдущей главе, порядок гарантируется многими этапами производства и воспроизводства продукта культуры - идеологической цензурой, редактированием, литературной критикой, а также школьным преподаванием и многими другими формами дискурсивных практик.

Культура, которая проходит все эти этапы обработки, является доминирующей постольку, поскольку власть санкционирует право этой культуры говорить от своего имени. Доминирующая культура и выработанные в ней функции - например функция истинности, функция авторства и др. - это область законодателей и администраторов дискурса, тех, кто имеет доступ к фундаментальным истинам и правилам, к экономии истины, к самой конструкции истины, которая определяет порядок дискурса и отношения власти между участниками символического обмена.

Мы видели на материале, представленном в предыдущей главе, как этот доминирующий порядок культуры конструирует человека - своего носителя и субъекта. Мы убедились в том, что патриотическая риторика отнюдь не ограничивается пустыми фразами восхваления Родины. Она имеет да(Жизнь и мнения Евгении Григорьевны Киселевой, работающей пенсионерки). Написано в соавторстве с Наталией Козловой. леко идущие претензии как в области конструкции Иного, так и в конструкции Своего. В частности, риторика и фразеология Родины занимается переформулированием времени, истории, тела и субъектности. История переписывается таким образом, что Родина оказывается ее субъектом. Время задается догматическим представлением о закономерном, однонаправленном процессе развития, целью и высшей стадией которого оказывается собственно Родина. Частное время индивидуальной жизни вписывается в этот коллективный мегапроект времени, подчиняется его календарю. Соответственно переписываются обстоятельства прошлого, которое оказывается тотальным контекстом подготовки к явлению Родины в мифологическом будущем. Соответственно же и определяется утопия будущего расцвета. Субъект - актор Родины - формулируется Родиной как функция от патриотического дискурса.

Идеи „мужского" и „женского", метафоры детства, символические конструкции дома и семьи в этом дискурсе целиком подчинены интересам государства; государство как таковое в рамках этой риторики оказывается продолжением тела, а в конечном счете и суррогатом тела. Так государственный политический интерес оказывается вписанным в приватное пространство - в результате чего приватность, телесность, индивидуальность, самость, идентичность оказываются всего лишь симулякрами дискурса государственности.

Однако такой симулированный культурный ландшафт представляет собой безусловную реальность для носителя культуры, особенно в условиях монолитной общественной идеологии, которая не признает никакого различия. В конце концов, по словам Волошинова, все мы „живем в обговоренном мире", и прибавим от себя, мир этот обговорен не нами. Именно такими монолитными смысловыми блоками „обустроена" Россия. Не удивителен поэтому пресловутый феномен русской лояльности по отношению к государственной власти, который ставит в тупик западных теоретиков. „Почему они не сопротивляются?", - вот вопрос, который обычно задают западные интеллектуалы в порядке реакции на некоторые сведения из русской и советской истории или на программы новостей, в которых описываются ужасы существования в России сегодняшнего дня.

На вопрос „Почему они не сопротивляются?" можно ответить только рядом встречных вопросов. Кто эти „они" и кому / чему именно они, как ожидается, должны „сопротивляться?" Если имеется в виду русский или советский народ, то эта воображаемая общность сконструирована целиком риторикой и фразеологией Родины, т. е. риторикой государственности и власти. Такие „они" могут „сопротивляться" только сами себе — ведь государство и есть наше символическое тело, наше коллективное „мы". Симптоматично, что программа горбачевской перестройки сформулировала призыв „начать (реформу) с себя". Перестройка была утопией именно потому, что предполагала отдельное существование какого-то таинственного „себя", которое располагалось бы над политикой и над языком власти, вне идеологических конструкций государства, культуры, народности, субъектности и пр.

Еще одним интересным моментом является вопрос о субъекте дискурса Родины, о его коллективном авторе. Если функция истинности дискурса, согласно Фуко, производит объект (в данном случае, народ), то функция авторства производит фигуру идеолога: ведь далеко не безразлично, кто именно получает право высказываться о Родине, и далеко не безразлично содержание этого высказывания. В поисках своего объекта дискурс формирует такие конструкции как „дом", „семья", „детство", „мужское / женское" и силой культурной нормы навязывает носителям языка соответствующие социальные роли - „защитник Родины", „сын (или дочь) Родины", „мать защитника / сына Родины", „перекати-поле", „изгнанник Родины", „изменник" и пр. Точно так же в дискурсе конструируется и роль субъекта говорения о Родине, например, „певец Отчизны", „поэт-изгнанник", „двурушник", „очернитель нашей действительности, клеветник" и т. п. Наконец, дискурс формирует и собственно топос Родины, прото-высказывание о ней и соответствующую этическую установку, например, такие императивы, как „Любовь", „Долг" или „Культ величия". Все эти риторические перспективы предписываются порядком культуры. Овладение риторическими перспективами, в свою очередь, требует специального знания, профессионального умения, некоторого рода экспертизы. Такую экспертизу и осуществляют „деятели культуры" - как собственно певцы Отчизны, так и их цензоры.

Однако в глубине мета-нарратива идет живая жизнь. „Сыны Родины", как и ее „изгнанники", „певцы Отчизны" и „радетели Отечества" - это простые смертные, волею судьбы заброшенные в величественный символический ландшафт. Как они обживают пространство этого идеологического симулякра? Чем отвечают на окультуривающие и упорядочивающие претензии власти? Как обговаривают с языком и культурой свое собственное участие, свои права на рынке символического обмена? Как устраивают свою жизнь в мире, который обговорен без их участия и, более того, обговорен с конкретной целью их эксплуатации?

В 1826 году Фаддей Булгарин подал в правительство записку „О цензуре", которую можно считать первым в истории России документом, обосновывающем необходимость государственного надзора за общественным мнением и управления последним. Булгарин ясно представлял себе проблематику, которую теперь мы называем „язык и власть". В частности, подавался совет (не воспринятый Николаем I, который к Булгарину относился с брезгливостью) относительно способов идеологического контроля над народом:65

Магический жезл, которым можно управлять по произволу нижним состоянием, есть Матушка Россия. Искусный писатель, представляя сей священный предмет в тысяче разнообразных видов, как в калейдоскопе, легко покорит умы нижнего состояния, которое у нас рассуждает больше, чем думает.

Было бы большой ошибкой думать, как это явствует из некоторых исследований русской ментальности, что Матушка-Россия есть сугубо „народный", выдвинутый „инициативой снизу" концепт естественного патриотизма масс. Гораздо разумнее считать его изобретением культурной элиты, которая прибегла к риторике Матушки-России в ходе патриотической пропаганды во время войны 1812 года. Булгарин не претендует на честь открытия „простонародной Родины", но указывает на возможность дальнейшей идеологической работы с этим конструктом. Опыт антинаполеоновской пропаганды в пользу Матушки-России и Святой Руси действительно был очень удачным: несмотря на то, что Наполеон обещал русскому крестьянству освобождение от крепостной зависимости, контрпропаганда с апелляцией к патриотизму оказалась более действенной.

Риторика Отечества в русской культуре целиком связана с историей модернизированного государства. Именно при Петре Россию стали официально именовать Отечеством, Петра - Отцом Отечества, а государственную службу - служением Отечеству (что в петровские времена было просто техническим термином; этические и поэтические коннотации возникли позже, в патриотической риторике славянофилов, и затем внедрились в официальную риторику). Очевидно, что понятие Родины / Отечества носило сословный характер, и идеологи власти ощущали необходимость говорить об этих предметах с простыми людьми на каком-то особом языке, который отличался бы от понятий и риторики Родины / Отечества, принятых в среде образованного привилегированного класса. Возможно, один из первых экспериментов такого рода массовой пропаганды — это патриотические афишки для народа, которые сочинял и распространял в Москве во время наполеоновского нашествия московский градоначальник гр. Ростопчин. Об этих афишках как о ложно понятом и дурно используемом народном духе пишет в „Войне и мире" Толстой.66 Впрочем основную заслугу в изобретении общенационального, т. е. не профессионально-сословного, а всеобщего патриотического русского языка надо отдать A.C. Шишкову, деятельность которого мы хотели бы обсудить более подробно в отдельной главе.

Таким образом, тот факт, что Булгарин обнаружил в простом народе любовь к Матушке-России (в отличие от дворянской любви к Отечеству) и указал на это понятие, призывая власть воспользоваться им для „магического управления" - нынче это называется „манипуляцией" - настроениями в низах, не вызывает удивления. Учитывая, что Булгарин был первым профессиональным русским писателем и зачинателем массовой литературы в России, т. е. принимая во внимание тот факт, что он умел писать для простолюдинов и умел извлекать из этого финансовую прибыль, можно предположить, что, как изобретение идеолога, Матушка-Россия была бы не менее жизнеспособной конструкцией, чем сюжеты и персонажи его коммерческой литературной продукции. Во всяком случае и впоследствии брошюры, выдержанные в духе фольклорно-оптимистического патриотизма, пользовались большим спросом среди городских низов - мелких торговцев и ремесленников, а также среди дворни, которая отличалась относительно высоким уровнем грамотности. О народном патриотическом подъеме и соответствующей патриотической макулатуре периода, предшествовавшего Крымской войне, а также о ее (макулатуры) высокой коммерческой прибыльности чрезвычайно интересно писал историк цензуры М. Лемке.67

Интерес к народности, характерный для национального романтизма, представителем которого можно считать и Булгарина, связывается с интересом к фольклору и устному народному творчеству. В официальной идеологии этот интерес привел к созданию категории „народность" как составной части знаменитой триединой формулы гр. С.С. Уварова (в молодости также „западника", человека просвещенного, поклонника немецкой идеалистической философии, знатока Фихте и Гердера). Из всех трех частей знаменитой формулы эта последняя была наиболее туманной и не раз комментировалась администрацией.68 Для Николая I, как можно предположить, этот термин означал лишь то, что именно в простонародье, т. е. в патриархальном крепостном крестьянстве, он находил идеал верноподданичества, тогда как интеллигенция, со всеми ее фантазиями о славянских братьях и национальных корнях, вызывала у него подозрения в идеологической неверности, которую он и стремился всеми силами искоренить. Николай не видел необходимости идеологического воспитания крестьянства и ставил это сословие в пример „шатающемуся" просвещенному слою.

Однако, несмотря на августейшие разъяснения, в дальнейшем содержание термина народность становилось все более и более туманным. Следует ли понимать народность как простонародность, т. е. принадлежность к нижнему сословию? Или народность есть то же, что национальный дух и национальное чувство, а народ - то же, что нация?Или же народность надо понимать как демократизм, анти-элитарность, массовую или даже популярную культуру? Или, наконец, народность есть фольклорность, folk culture? Несмотря на эту полисемию, народность была и остается важным компонентом официальной теории культуры. В разные периоды термин наполнялся разным идеологическим содержанием. Не потерял он своего значения и в социалистической культуре. Народность, наряду с партийностью, была провозглашена в качестве главного требования литературы и искусства социалистического реализма.69

Однако при всех различиях идеологического содержания, все версии народности объединяются одним общим свойством: все они являются социальными конструкциями, с помощью которой официальная доминирующая письменная культура определяла то, что составляет по отношению к ней культурно Иное („народ") и тех, кто являлись объектами не только художественного изображения и философской рефлексии со стороны деятелей культуры, но также и объектами идеологической индоктринации и политической манипуляции со стороны власти. Культура доминирующая диктует культуре Иного способы коллективной идентификации.

Возникает вопрос, как „народ" откликался на эти проекты большой культуры. В последнее время популярны концепции, согласно которым официальная, например, коммунистическая идеология и советский дискурс суть чуждые, враждебные влияния, которые не отвечают духу русского народа, что советская культура есть искусственное, наносное дискурсивное образование, которое не затрагивает „народную душу", не проникает в „народное сознание". Наше исследование показывает, что это не совсем так. Если можно говорить о существовании „фольклорного", „народного" дискурса о Родине, то это есть фольклор, настолько освоивший и переваривший официальный дискурс о Родине, что он сильно обманывает наши ожидания „самобытности". Не говоря уже о том, что любой фольклор всегда, а уж в наше время повальной грамотности и телевидения и подавно, носит на себе следы обработки со стороны квалифицированного деятеля культуры, хотя бы собирателя народного творчества. По нашим данным, советский патриотический дискурс органично слился с другими компонентами картины мира носителей повседневной русской культуры. Последние исследования в области культуры повседневности, биографические исследования показывают, как это слияние происходило на деле.70

Ниже мы приводим анализ понятия Родины в наивном тексте - автобиографической книге простой советской женщины Евгении Григорьевны Киселевой.71 В отличие от официального дискурса, в котором все риторические элементы - нарративные, стилистические, лексические и пр. — проверены на идеологическую выдержанность и санкционированы доминирующим порядком дискурса, творчество Киселевой - результат „инициативы снизу", крик души, реакция на непреодолимую потребность высказаться. Как и ее язык, позицию Киселевой как автора в нормализованном пространстве культуры следует отнести к просторечию. Просторечие располагается на самой дальней периферии письменной культуры, в той сумеречной зоне, откуда норма представляется необязательной или расплывчатой, а то и не видится вообще. Как выстраивается субъектом „наивного письма" его „просторечная" Родина?

В тексте Киселевой (написанном в 1970-80-е гг.) слово родина упоминается не более двух раз, слова отчизна или отечество не встречаются вообще. Тем не менее, тема Родины возникает постоянно, то в одной связи, то в другой. Так, автор все время вспоминает о родных местах и думает о чужбине, анализирует отношения между родными людьми, сравнивает их с чужими, много думает о значении кровно-родственной связи; особое место в ее тексте занимают размышления о современных ей политических событиях: она интересуется внешней политикой, следит за съездами партии и встречами на высшем уровне, сравнивает свое нынешнее относительное благосостояние с бедствиями военного времени. Короче говоря, не употребляя слов Родина и Отечество, она воспроизводит очень многие дискурсивные структуры из тех, которые мы отметили в качестве составляющих метанарратива о Родине.

Заметим сразу, что нам не удалось обнаружить в письме Киселевой „Матушку-Россию". Никаких специфически народных ментальных конструкций ее письмо не выявляет. Но зато очевиден захватывающе интересный диалог культуры просторечия с официальной культурой и ее идеологическими конструкциями, документальное свидетельство противоречивого отношения идентификации-отрицания. Как мы надеемся показать, так же как и в „большом" дискурсе, денотатом Родины в письме Киселевой являются прежде всего отношения власти. При этом в целом текст (который мы назвали „наивным письмом", своего рода „самодеятельной литературой") не лишен признаков, которые отличают фольклорное произведение.

Например, автор часто жалуется на судьбу, на злых людей: „сичас только слезы да болезнь как не то так другое",72 и эти мотивы перекликаются с мотивами русских народных песен, заплачек. Кроме того, автор часто пользуется пословицами и поговорками, апеллирует к народной мудрости, к авторитету „людей". Это тоже характерно для устного народного творчества.73 Некоторые фольклорные мотивы присутствуют и в способе организации нарратива. В частности, в ее рассказе о том, как сама она трудилась в доме матери, когда приезжала к деревню из города, и как бездельничала при этом ее сестра, слышны мотивы русской народной сказки о двух сестрах - ленивице и радивице. К фольклорным элементам можно отнести и случаи использования магических чисел. Например, в повествовании о пьяной драке между мужем и соседями Киселева рассказывает, как они ломают три двери - две наружные и одну в комнату - чтобы добраться до хозяев, которые укрылись в горнице. Взламывание или преодоление тройной преграды - один из распространенных архетипических мотивов. Хотя не исключено, что три двери - не „архетипическая" деталь, а как раз строго документальная. „Наивные" писатели и художники вообще очень бережно относятся к мелочам повседневной жизни — чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к живописи т. н. примитивов.

Однако там, где Е.Г. Киселева повествует о Родине, такие фольклорные мотивы не наблюдаются. Наоборот, можно говорить о достаточно полном усвоении наивным писателем официального литературно-политического нарратива. Здесь кроется, как мы думаем, одна из особенностей советской массовой культуры, а именно, ее способность присваивать, эмоционально прочувствовать, приватизировать общественный дискурс официальной идеологической ценности, придавая отдельным элементам официальной культуры видимость „посконности".

В интерпретации наивного писателя величественный официальный нарратив о Родине приобретает карнавализованный характер, и с точки зрения бахтинской смеховой культуры Киселевский патриотизм легко принять за пародию. Однако для автора наивного текста пародийный аспект собственного письма не существует, он актуален только для образованного читателя. Поэтому этот текст ставит большой знак вопроса над всей системой интерпретации, которая представлена образованным культурным читателем. Там же, где последний видит пародию, Киселева описывает абсолютно реальные и нешуточные ситуации жизни и смерти. Интеллигентская интерпретация не воспринимает и киселевскую форму патриотизма. Масштаб этого неприятия отразился в истории публикации рукописи и в той изощренно-вандализирующей редакторской правке, которая к рукописи была применена в процессе подготовки к печати.74

В нарративе Е.Г. Киселевой мы усматриваем переклички с некоторыми нарративами о Родине, которые мы обнаружили в „большом" дискурсе официальной культуры. Именно в этом порядке мы и намерены их рассмотреть: (1) перекати-поле, (2) сыновья Родины, (3) защитник Родины, (4) семья народов, (5) военная мощь Родины. Цитаты из текста Киселевой приводятся с сохранением авторской орфографии.

Перекати-поле: „родная кровь, родня, чужая сторона"

Е.Г. Киселева - свидетельница и бытописательница распада патриархальных семейных связей. Понятия родного и чужого для нее очень значимы, и поэтому ее текст полон жалоб на родню, членов семьи, близких людей, которые не любят, не жалеют, не поддерживают, хотя именно этого она ожидает от них как от близких по крови.

Я никогда недумала что можить такой быть кровный близкий человек одной крови врагом как моя систра Вера, а в душу ей невложиш своё страдания сознавшей моей пережыточности моей беде я немогу в ту сторону смотреть где она идёт, или сидит, у меня не вольно льются слезы кажится от чужого человека легче перенести, и пустить за ветром, так онже чужой.75 есть песня которую сочинил Тарас Григорьевич Шевченко. Люди горю непоможуть а скажуть ледащо (подчеркнуто Е. Киселевой), так и мое горе Наболевшое никому ненужно даже своему покрови.76

Вот и сичас мы вже старые, хотя у миня нету мужа хочу что-бы родычи собиралися у меня и дети дома в большые праздники да и вобще сичас или время такое или я старая без мужа, так смотрит на меня как негодный алимент, разве я такая старая? нет. это стали такые родычи нещитают меня за человека что я без мужа, но какой не муж был Тюричев Дмитрий Иванович все ходили и родычи и товарищи.77

Большое место в ее воспоминаниях занимают описания детства - родной деревни, родной стороны, родительского дома. Во времена ее молодости -тридцатые годы - эти связи „работали": кровь и порядки родного дома крепко связывали людей между собой.

Понятия „родной - чужой" Киселева переносит и на мужей. Ее „родной муж" - первый, любимый и любящий, отец ее двоих детей. После войны он заводит новую семью - женится на чужбине, там и остается жить, там и умирает тридцать лет спустя. „Неродной муж" - второй, жестокий „игаист, деспот Тюричев" избивал и ее и детей, пропивал добро, выгонял ее из дому. Это был муж „неродной", потому что они не любили друг друга (у Киселевой любовь и родство неотделимы друг от друга), но, кроме того, и потому, что они не были законным образом расписаны:

У меня муж Тюричев неродной он у меня как любовник ему меня нежалко было потому, что я ему неродная жена и мои дети ему неродные [...] а у тибя муж родной и потом он у тибя есть а когда его небудет то и внуки и невестка забудит где ты живеш ясно?78

„Родная бабушка, родная мать, я ему не чужая женщина, не соседка" и пр. - так объясняет Киселева причины конфликтов в семье, недовольства близкими, собственную роль в этих ссорах и свою позицию. Невестка оскорбляет Киселеву, потому что она ей „неродная мать". Внуки не навещают, хотя Киселева им „родная бабушка, выкормила из рукавици".

Родные места, дом - это там, где человек счастлив. Чужбина опасна, тяжела. Киселева не так много путешествовала в своей жизни, прожила почти все время в одном и том же месте. Но несколько раз она была вынуждена отправиться в путь. Сразу после войны она поехала на розыски бросившего ее мужа, впервые в жизни прокатилась на поезде, впервые увидела большой город. У мужа оказывается новая жена. Киселева жалуется на них соседке, и та хвалит ее за выдержанность: она сказала этого не пережить, как вам тяжело на серце, но вы ещё терпиливая, но я-бы розколотила-б тут усе что-бы мой муж так зделал, вот видите я в два часа ночи только пришла из работы, колхозние тыкви накрала и варю детям ночу что-бы нехто не видел и задержалася попозже прийти из работы из колхоза что-бы на кормить деток а он женится, ой боже мой у миня розболелося серце за вас, какая вы выдержаная женщина.

На это Киселева отвечает ей: да будиш выдержаная у чужой стороне тут могуть и убить меня, а у миня двое детей останутся сыротамы. нада терпеть.79

Чужбина вызывает у нее не просто страх, но прямые опасения за собственную жизнь. Вообще на чужбине не может быть счастья. Первый муж женится на чужбине и страдает от собственной дурости (по мнению Киселевой) всю оставшуюся жизнь. Младший сын тоже женится на чужбине - его подцепила хитрая злая баба. В старости Киселева отправляется (из Ворошиловградской области в Муромский район) навестить сына и его семью и ничего утешительного для себя там не находит:

[...] (невестка) дурачит Анатолия (сына. - И. С.), пишет в письме вродиб-то писал Батюшка Петро. что Анатолий Киселев форменный дурак какой же он дурак разве офицеры бывают дуракамы он в Армии был офицер, и сичас у Милиции старший литенант, сколько учился, и окончил десять класов, и в Первомайки учился на Агитаторы, и на машиниста Електровоза и в Чувашии учился на офицерское звание для милиции разве афицеры дураки бывают работают, и кому ты показиваеш это письмо ведь я-же не соседка и не проходящая женщина Я же мать, отето да? А я думаю мой сын живет нормальной жизнею, он здес чужой заехал женился а никому ненужен, некому и пожалуватся от такой жестокой жены и ее матери [...] если он захочит поехать сомной в Первомайку домой у меня уголок для моего сына найдется но он незахотел.80

Таким образом, в книге Киселевой мы находим многие мотивы, которые отмечены нами и в официальном нарративе о малой родине. Однако есть одно существенное различие: отсутствует счастливый конец. Если официальная культура воспевает возвращение к корням и обретение себя на родине, то в восприятии Киселевой об этом символическом возвращении можно только мечтать, но в реальности оно недостижимо. Умерли родители, мужья, умерли сестры, вместе с ними исчезает и сама память о счастливом состоянии родного дома. Никакого интеллигентского „родного очага" нет и в помине, возвращаться некуда. Культура, из которой пишет Киселева - это культура городской слободки, рабочей окраины, культура той самой лимиты, которая, в связи с тотальным исходом молодежи из советской деревни, определила подлинное лицо индустриального советского города. Глубочайшее разочарование слышно в голосе Киселевой. Тем сильнее этот контраст с оптимизмом интеллигентского дискурса о возвращении к родным корням, который мы обнаруживаем в нарративе „большой" культуры.

Однако самым страшным переживанием опыта чужого для Киселевой стало время войны. Обстоятельства сложились так, что она с двумя детьми - одним шестилетним и одним новорожденным - не успела эвакуироваться и оказалась на передовой, в самом пекле боев. Ужас пережитых там 45-ти дней остался в ее душе до самой смерти. За эти сорок пять дней она потеряла отца и мать, чуть не умерла с голоду сама и чудом не потеряла детей; деревня несколько раз, в ходе жестоких боев, переходила из рук в руки, и все это время она с детьми без пищи и воды просидела в укрытии. Страх по отношению к чужому связался с лютой ненавистью к немцам, от которой она не избавилась и в старости:

Вот я читаю газету Труд есть такая стат'я за 2 апреля 1987 г. четверг, и там пишется заголовок по советской лицензии. Действуют установки на ряде Предприятии ФРГ мне кажится коль мы такые были враги начёрта в ними связыватся входит сними в кантакт пусть уже эта сторона Г.Д.Р. и то душа нележить, как вспомниш ихни зеленые шынели душогубы проклятые уже прошло немало времени а их незабыть никогда усю сем'ю нашу погубили.81

Или еще:

Сичас сижу и смотрю Телевизор как Брежнев Л.И. в Германии с нашим посолством и ему вручают Хорекен германский руководитель страной орден высшей наградой германской Демократической республики, а также сьехались социалистические страны руководители, смотрю наних все люди как люди, нет разници мижду народамы, а вот на немцев немогу смотреть ровнодушно аны нашы враги а типерь цилуют нашего любимого и защитника мира Брежнева Л.И. как вроде такие хорошие гады проклятие розкрываются мои раны хотя оны комунисти, сидят на креслах в дворцах культуры жизнерадосные одети прилично а мне все кажится оны в тех шинелях в зелених, в сапогах с подковамы, который очувается ихний стук шагов и собственая пичаль на душе томится до сих пор, и все думается что оны нас обмануть так как в 1941 году [...]

Как выясняется из рукописи, во время оккупации у Киселевой было много личных контактов с немцами, контактов чисто человеческих. Например, смертельно раненного отца принимают в немецкий госпиталь и оказывают ему необходимую помощь; немецкий солдат помогает ей вытащить из погреба провалившуюся туда корову; после войны немецкие военопленные помогают ей по дому и подкармливают из лагерной пайки ее голодающих детей. При виде поля боя, где убитые солдаты лежат „как снопы, как овцы на отдыхе" - и немцы, и русские - Киселева замечает: „война есть война, чистить всех подряд". Возникает ощущение, что она способна на равное сочувствие и к своим, и к врагам. Но ненависть к немцам от этих чисто человеческих наблюдений не уменьшается. Примечательно, что инакость и враждебность немцев связана, по представлениям Киселевой, с тем, что они не говорят по-русски - это подтверждает наш вывод о статусе русского языка как иконы Родины. Говорить на чужом языке - значит осквернять эту икону:

Ели успели сховатся, как Руские войска наступать начали завязался бой. сидим в окопе, идет бой, слишно, немецкие офицеры кричать айн, цвайн, айн цвайн руководят ну а остальное непонимаю что кричит немец [...], Самолети Снаряди кидают, Танки, меномёты, автоматы, страсть господняя, идет бой целый день, аж подвечер слишим руские кричать не отступай давай давай вперед за мной, слава богу говорим уже наши пришли, хоть будит скем поговорить наш руский язык, а то ничиво не поймеш бельмочит немецкая морда гады проклятые напали на нашу страну да еще и розоряются как доСыновья Родины: „усе есть"

Киселева знает, что „Родина дала ей все" и испытывает в связи с этим глубокую благодарность.

Я бы в отдел охраны (где она работала уборщицей. - И. С.) всех цилувала-б что оны меня приняли наработу что я не побираюся я-же нищая, больная кому я нужна я это хорошо знаю, детям своим мешать в жизни нехочу у них свои нужди в сем'и. хочу заработать свою пенсию, хоть сколько нибуть что-бы не побыратся, спасиба Советской власти Великой Партии, и во главе товарищу Брежневу за законы, чтомы работаем инвалиди а не побираемся. Спасибо, за унимания кнам старцам [...]84

Преимущества социалистического образа жизни для нее очевидны, она владеет правильной фразеологией и смело пользуется ею в спорах с администрацией. Ее внука пытаются выселить из незаконно занятой им квартиры. Вот какие аргументы выдвигает в защиту внука Киселева:

Домоуправом мне сказала что Киселеву Ю.В. срок выбраться из квартиры 18/ХII он был у прокурора идал согласия сам, а куда? на снег и с маленьким рибеночком ну и продолжает жить в квартире [...] Ну а внучки Ани У родных площадь непозволяет сем'я большая, отец, мать, баба Сашка, Витя, Аня и Юра. Вот сколько душ у одной квартире у них квартира трехкомнатная ну и сем'я сем душ, их туда неприпишуть, а куда наснег? Нет товарищи у нас погибло шесть человек осталися на поли боя (она имеет в виду военные заслуги семьи, за которые полагаются льготы. - И. С.) а типер внуков выкидивать на снег. Нет товарищи у нас-же не Капиталистическая страна, у нас должны быть сознательные люди.85

Таким образом, Киселева владеет элементарными практиками выживания: она умеет вставить в спор элемент официального нарратива о заслугах перед Родиной. У нее стойкое представление о преимуществах советского образа жизни, например, о недопустимости эксплуатации человека человеком - привилегия, гарантированная ей Родиной. В споре с сестрой, которая необоснованно претендует на ее помощь, Киселева отбривает ее так: „прислуг нету, отменено еще у 1917 год".86 Вспоминая бедное свое детство, она заключает:

Вот так было в те годы а сичас живем как господа усе есть живем в Благоустроинимы квартирах а радости никакой нету одно горе.87

„Усе есть", но „радости никакой нету одно горе". Ее настоящее - это осуществившаяся мечта ее родителей, она рисует картину процветания и комфорта, о которой бедные крестьянские дети конца 20-х не смели и мечтать. Все это дали людям Родина, партия:

Мои родители говорили. Вот будит так что у Москвы будит делатся, а мы будим видить ой мама что ты говориш неправду в 1927-28 году. Мама ты невсвоем уме мы говорим дети, а она говорит да да так говорят, и я вам говорю, а сичас вспоминаю маму права мама была, по Телевизору всё видим и по радиво слишым, как усе справедливо, как мы ушли далико от старого и пришли к Новому живем как господа, купаемся в Ваннах за ниимением угля и дров в 5и-Етажках кушаем что хотим, одеваемся хорошо, как живем хорошо еслиб воскресла моя мама посмотрелаб, все так и есть как она говорила но только не пришлося ей до жить погибла у Войну.88

Сыты, обуты, одеты - благодаря заботам партии - а счастья нет. Осколки нарратива о процветании социалистической Родины смешиваются в киселевском письме с фольклорными элементами жалобы. Однако на отсутствие счастья она не только сетует, она умеет и объяснить. „Век нынче водочный", замечает Киселева с гениальной лаконичностью, „водочный мир". Ее внуки не ценят то, что имеют, пропивают все. Рукопись полна жалоб на неблагодарность молодежи, на неумение ценить относительное благополучие мирного времени, на их нежелание работать и безудержную страсть к потреблению („хочит и хорошое плаття и серги золотые кольцо, а где взять денги?"):89

[...] но сичас такого возраста люди вернея молодеж не понимают что такое плохо, одеты обуты кушают по своим денгам только работай и наслаждайся жизнею [...I90

Кроме сознания социалистического изобилия, у Киселевой сильно представление о социалистической законности. Правда существует, хотя она где-то далеко, за пределами ее собственного мира. На „родычей", на местное начальство управы не найдешь, но там, наверху, справедливость торжествует:

Сичас идет, тисяча девятсот сорок шестой год а он (беглый муж. - И. С.) думает, скроется на веки от детей и алиментов, нет в Союзе негде нескроешся, всярамно найдут и накажут несечас так позже.91

В Советском Союзе, хотя и „найдут и накажут", а все-таки люди дома, они „вольние". В капиталистическом обществе, на чужбине все не так. Киселева рассказывает о казни брата в немецком тылу:

[...] Бондаревский Саша розказал в письме, что Витю Кишмарева повесили, как я уже говорила он был упрямый наверно он и там щитал себя как дома вольним и вобще в Советском союзе а оно не тутто было, когда получил от меня письмо, то не загнавшы коров водвор, получил на улице письмо сел читать, а скот пошол в шкоду, хазяйка его ударила а он ее, и она пошла заявила на ниво в комендатуру, и его взяли и повесили, с ним там не цяцкалися.92

О том, что „не цяцкалися" с упрямыми людьми и на социалистической Родине, Киселева не обмолвилась ни звуком. Читая ее рукопись, не можешь понять, почему из ее кругозора совершенно выпадает малейшее свидетельство о сталинских репрессиях. Так и остается загадкой: то ли она настолько идентифицировалась с режимом, что не видела ничего необычного в исчезновении людей и массовых казнях, то ли настолько напугана, что начисто вытеснила это воспоминание из памяти. Ради справедливости надо заметить, что Киселева остро ощущала близкое присутствие зоны в своей повседневности („в тюрму вход широкий а выход узкий") и, как представляется, в традиции русской народной культуры относилась к тюрьме как к неизбежному злу - „от тюрьмы да сумы не зарекайся".

В отличие от официального писателя, Киселева не скрывает, что пользуется Родиной как риторической фигурой. В поисках управы на местную администрацию, которая выселяет внука из квартиры, она обращается к Валентине Терешковой. Письмо написано от лица внука и его жены. Обращаясь к недоступной богине из советского пантеона, она прибегает к понятному для этой богини языку („защитница мира женщин и Дидей"). Для верности, однако, возможно, не будучи вполне уверена в действенности собственной риторической компетенции, она ставит еще и свечку в церкви. Этот поступок подтверждает нашу мысль о квази-религиозном характере понятия Родины: использование официальной риторики в тексте письма к Терешковой оказывается ритуалом, сопоставимым с церковным ритуалом возжигания молитвенной свечи. Характерно также совмещение комсомольской риторики готовности к выполнению долга перед Родиной в трудное для страны время с традиционным народным жанром челобитной:

Я писала Терешковой Валентине Владемировне, помогите пожалуста нашему горю, вот такого содержания письмо, милая женщина наша защитница мира женщин и Дидей дорогой наш человек от горя и беды я послала вам 11/Х 1979 письмо а вот нам прислали из горисполкома свое ришения выселять, судить, из квартиры как я вам уже писала это пишу я на имя Анны Ф что у миня маленкой рибенок родился 1979 г. 5 сентября. Мы не приписаны в этой квартири Крупская 9 кв 6 наша бабушка а моя сестра умерла 17/Х 1979 г. и мы осталися в этой квартире, мы за бабушкой ухаживали за больной и похоронили за свой щёт а похороны обошлися немало Я не работаю в декрете посколько у меня маленький рибенок, работала Токарем муж работает Сварщиком Донецкий ЦЭМ цех поизготовлению обсадных труб, нам по 20 лет. нам негде жить, с припиской очень трудно и мы хотим что-бы нас приписали в эту квартиру Крупская 9 кв.6, и не беспокояли судом и Милицией мы оба комсомольцы в трудное время в стране мы всегда будим в переди. Стоим на очереди на квартиру Зтий имеется отношения из производства в Горисполкоме, помогите пожалуста.

Киселева Анна Федоровна Киселев Юрий Викторович.93

Пытаясь убедить мелкого начальника не выселять внука из квартиры, Киселева взывает к его коммунистической сознательности - главному достоинству сына Родины:

Какой вы несознательной, вы партейный а он комсомолец если чуть в стране стрясётся вы-же вместе, в переди сражатся пойдете, в него пришло сознание спросил, а где он что непришол сам а бабушка за ниво пришла, я говорю он наработе какая разница ну я вже поняла, еслиб Юра был в это время тут мне кажится он-бе взял трубку и позвонил до Письменого нач Ж.К.К. (т. е. Юрино дело было бы улажено. - И. С.)94

В той тактике, которую она применяет в спорах с местным начальством, есть элемент игры, симуляции: она прекрасно знает правила, по которым ведется диалог с властью, и не стесняется бить туда, где у власти имеется слабое место. Она учит этому и внука - „быть немножко актером". Но в то же время ее патриотизм неподдельный, искренний. Поистине священный трепет она испытывает по отношению к государственным символам Родины, к ее высшему руководству: слишу по телевидению, одобрение на с.езде 24 февраля 25 с'езд каждый по своиму отраслю и одобрение Лионида Илича Брежнева, как я понимаю Брежнев достойный всему миру своим отношением к людям не только к нам в нашей стране многонациональной а и за рубежними странами, я горжуся своим руководствам в нашей стране Идет Брежнев в зале засиданию сезда на трибуну гордо стройно с улибочкой, несмотря что ему семдесят лет, а ему подымает дух гордость и умелость, завоевал сколько стран без слез и крови, а поцелуямы и обятиями.95

Для Киселевой характерно смешение образа Л.И. Брежнева с образом христианского праведника, противника насилия, носителя идеи мира, чудотворца, примиряющего воюющие народы „поцелуямы и обятиями". Вообще образы высшего начальства носят отпечаток старинных народных легенд о праведниках и добрых царях. Сталин, согласно Киселевой, например, „был доверчив и милостив", а Гитлер - коварен и „игаист человеченского существования", из-за чего и произошла война:

[... в 1941 году] нагрузили наши Ешалон хлеба им а оны поблагодарили нам войной, поуничтожали 20 милионов людей Сталин был доверчив и милостив, все неверил что Гитлер такой игаист человеченского существования, на утро в 4 часа 22 июня 1941 года пошол войной на нашу любимую родину, гады проклятый, нашим салом да нам помусалам.96

Брежнев, как мы уже видели, - апостол мира; Картер же „лезить как гадюка", т. е. связывается в сознании пишущей не то с простонародной змеей подколодной, не то с ветхозаветным змием (какой именно из символов коварства видится Киселевой - непонятно. Из ее книги мы знаем, что „в церкву" она ходит, но в какой степени евангельские метафоры усвоены ее риторикой, неясно):

[...] а что нада С.Ш.А. руководителю Картеру, что он хочит? Неужели Брежнев Л.И. неподелился-бы чиво им нада обменом, что им нада, а что нам, ведь можно договориться и наш руководитель страной Брежнев Л.И. все сили покладает что бы уладить между двумя странамы С.Ш.А. и С.С.С.Р. мир а он (Картер. - И. С.) лезить как гадюка подкрадывается придирается до каждого слова [...]97

Мысль о возможной смерти Брежнева вызывает ужас и - снова и снова -рассуждения о том, как нынче люди стали неблагодарны и не ценят добра, которое проявляет к ним Родина:

Мне так нехочится что-бы Лионид Илич умирал, он уже старинкой мне хочится чтобы он был бесмертной, он умный человек, хотя люди судят поразному, а я понимаю по свойму, сичас бедных людей нету, старцов нет как ранше были, придставте сибе, немодное плаття, или юбку некому и отдат что-бы человек сносил, а нужно спалить Мы вже незнаем что нам хочится в каждой хозяйки в шифонере полно полно а ищем чиво-то получше.98

Смерть Брежнева вызывает у нее состояние, близкое к панике, но вскоре она убеждается в том, что „незаменимых у нас нет" и радуется тому, какой „умница Горбачев М.С.", у которого „каждое слово в толк":

1987 г. сентябрь смотрю по Телевиденя М.С. Горбачёва какой он умница да действительно заменил Ленина, я думала что те руководители, что руководили страной как где денутся то ненайдётся замены справедливой как оны. Хрущев, Черненко Андропов Сталин, Но этот Горбачев М.С. за всех умница точно Ленин делает перестройку, смотрю Телевиденя езда в Мурманске, да несидит в Кремле а заглядывает в крупные города и заграницу из своей женой Раисой жена помогает агитировать народ в лучшую сторону наводить порядок.99

Несмотря на уверенность в том, что в стране порядка нет и его надо „наводить", Киселева, тем не менее, гордится символами процветания и величия Родины. Сыны Родины не подведут страну. Как часть общего нарратива, здесь проскальзывает гордость отечественными спортсменами, достойно представляющими Родину:

[...] Вот алимпиада это хорошая игра, ну и пусть играют, и им хорошо и нам есть чиво посмотреть по телевизору, но все-же наши спарцмены негде неподведут хорошо одеты в зимней одежде меховые пиджаки, и с большим старанием трудятся, что-бы быть лучшим из лучших, и привезти десять наград если я неошибаюся, дорогие наши спорт-цмены нам болельщикам стране, весело на душе за победителей на алемпиаде.100

Таким образом, сознание долга перед Родиной, гордость Родиной и ее мудрыми руководителями, сознательность - все эти элементы, характерные для нарратива о сыне Родины, легко обнаруживаются и в наивном письме. Притеснения, которые Киселева терпит от местного начальства, она относит, как можно думать, к числу тех самых непорядков, несмотря на которые и вопреки которым все-таки гордится Родиной.

Защитник Родины: „Подпольный обком действует"

Киселева - очевидец войны и ее жертва. Война разбила ее семью, похоронила ее единственную любовь и надежду на счастливое будущее, с войной „началися ее страдания", которые не оставили ее до самой смерти. Она жена солдата Великой Отечественной, мать двух сыновей и бабушка трех внуков. Поэтому война - это не только мучительные неотвязные воспоминания, но и страх перед будущим: в семье пятеро мужчин и, в случае чего („случись в стране что"), все пойдут защищать Родину. Военный долг перед Родиной - важный аргумент, который Киселева применяет, пытаясь Урезонить алкоголика и тунеядца внука. Внук же пьет, гуляет, заводит то одну семью, то другую, прогуливает работу, без конца попадает в милицию и всеми силами косит от армии. Наконец, его все-таки призывают. Финал этой истории - удручающе предсказуемый; карнавализованный (а на самом деле в высшей степени реалистичный) образ защитника Родины, который в армии спивается еще вернее, чем на гражданке:

[...] В 1984 году поехал служить в армию строй-бат и там напился и подрался и сидел на губе. [...] и вот пишу ему письмо не удери из Армии ато посчитают за Дезертира и ростриляют как собаку [...] какая у тибе сила будит если что случится в нашей стране ты даже товарища неподнесеш вовремя боя или где нада пойти в розведку а его ранят, а тибе нада выручать своего товарыща из беды, небудет сил, ведь ты молодой тибе 25 лет а у тибе сил нету все пропил, и подыхай изза своей Водки.101

Как мы видим, в картине мира Киселевой присутствует не только сознание необходимости защищать Родину, но и конкретные нарративы, описывающие, какие именно действия могут потребоваться от защитника Родины. Здесь, например, она рисует эпизод военной разведки и эпизод спасения на поле боя раненного товарища. Нетрудно видеть, откуда эти фантазии берутся: это самые распространенные эпизоды в советском кино о войне, нарративы, призванные репрезентировать саму идею героизма на фронте. Во фразеологии остался след этих идеальных ситуаций: Я бы с (кем) в разведку пошел / не пошел — стереотипная фраза, относящаяся к тому, является ли описываемый персонаж надежным, смелым человеком, можно ли на него положиться в трудную минуту. В целом патриотические чувства Киселевой во многом сформированы советской кинематографией 70-х гг., для которой тема войны была центральной. Киселева смотрит это кино по телевизору. Она упоминает, например, многосерийный военно-патриотический боевик „Подпольный обком действует", в котором рассказывалось о том, как под руководством партии партизаны действовали в тылу врага. В ее нарративе мы угадываем и скрытые цитаты из других военных фильмов. Например, в ее описаниях немцев проглядывает стилистика культового телефильма „Семнадцать мгновений весны", угадывается также другое культовое произведение советской кинематографии - кинофильм „Подвиг разведчика", упоминает она и сериал „Отряд особого назначения". Но она жалуется на жестокость таких фильмов, потому что в них показывают сцены массовых казней мирных жителей. От такого кино она не спит по ночам, у нее поднимается давление, и только тогда - когда пропаганда начинает причинять тяжелое телесное страдание (гипертонию) - она телевизор выключает.

Страх потерять семью в будущей войне заставляет Киселеву с надеждой всматриваться во внешнюю политику страны. Она внимательно следит за всеми международными событиями - переговорами на высшем уровне, официальными визитами; ей знакома международная обстановка. Как уже говорилось, к советским руководителям она относится со священным трепетом как к миротворцам, западные же лидеры вызывают у нее скептическое недоверие и возмущение. Она пишет о Картере или Рейгане с той же горечью, с тем же чувством негодования и непонимания, какое вызывает у нее безрассудное поведение „любимого дотошнотного внука Юры". Западному политику верить нельзя, его цель - разжигать войну, у президента США Рейгана, о злокозненности которого она послушно читает в газетах, - „серце из жилеза" и, по-видимому, нет своих детей (аргумент матери и бабушки), или он „сердится сам на сибе", раз он так хочет войны. Телевизионные репортажи вызывают у нее смешанные эмоции: иногда это агрессивно-патриотические чувства, иногда - попытка уговорить, увещать, воззвать к здравому смыслу:

1985 год Ноябырь месяц 21/Х1 суиманием тов. Горбачёва М.С. какой тожеть умница, как он умно говорит и каждое слово в толк, и разумно за сохранения мира на земле. Встреча с Рейгеном в Женеве я смотрю по телевиденю неотрывая глаз, как Рейген с такой улыбкой обращается к Нашему Горбачёву и обпоясивает за талию ишли в Реденцию, но мне кажится его улибка фальшивая, тут улыбается, а на уме своё думает творить свои дела щитает что наш Горбачёв положится на его обман, мы всярамно не-верим им. Рейген сказал что будим соревноватся в космосе нашол где соревноватся, он щитает нас за дураков, нет господин Рейген мы всю жист воюем вернея отбиваемся от вас гадов то та то другая страна нападает на нашу Росию, но мы никогда неотдадим свою землю которая завоеваная кровю мы уже надели отцовские штаны как говорил Хрущев Н.С. мы уже знаем как воевать гнать вас гадов из Росии из своей земли, мы всегда готовы отбиватся хотя и много нас погибнет немало но будим дратся до последней капли крови мы не будим сложа руки ждать вас в гости из своимы Ракетамы далнего и близкого растояние. Горбачев сказал мы никогда неприменим оружия первымы. Рейген думает что Горбачёв М.С. дурнея его, он у нас умница он сказал никогда небудите господствувать на нашей земле которая завоёвана кровю под руководством Ленина Наши люди будут дратся дратся и еше раз дратся смерть за смерть руский народ непобижден, руский Иван сильный смелый гордый. Мы на вас господин Рейген ненадеемся, и неуверены в том что вы нас необманите. мы уже учёные Вы обставили скрось и всюду страны граничут из советским союзом своимы Ракетамы оружием. Горбачёв борится совсех сил за мир и пусть знают господа что мы тожеть грамотные как говорил Горбачёв я окончил Юридическую школу, да и вообще унас неграмотних людей нет. и теперь незастаните нас вросплох мы готовы и оружием и людми, дать отпор любому огресуру. Я когда умер Брежнев, плакала и говорила что мы будим делать без такого Руководителя как Брежнев А оно еще лучшие есть люди вобщим у нас незаменимых людей нет в любое время ест кем заминить, какой умница М.С.Горбачёв дай бог ему здоровя всигда молюся Николай угоднику святому и прошу прощения у него и здоровя хотя у Церкву и не хожу, у меня 5 мущин два сына и три Внука недай-бог Войны сколько слез, непереживу я больше чем уверена, пойдут назащиту родины все пять, и старие и малые, желательноб что-бы не было Войны.102

Таким образом, мы видим, что советский официальный нарратив о долге перед Родиной Киселевой как наивным писателем усвоен полностью. Другое дело, что реальная жизнь не совпадает с логикой и этикой этого нарратива. В частности, Киселева испытывает разочарование от того, что сама-то она в трудные для Родины годы своего военного долга перед ней не выполнила: не ушла на фронт медсестрой, не вытаскивала с поля боя раненных офицеров ... Вместо этого она растила сыновей и теперь чувствует себя изъятой из общего праздника жизни, на котором благодарная Родина чествует своих защитников за боевые заслуги. Немаловажно, что с участием в боевых операциях связано и предоставление определенных социальных льгот, на которые Киселева формально не имеет права, хотя натерпелась во время войны едва ли не больше, чем в самом жарком пекле на фронте. Поэтому она с завистью и горечью вслушивается в те казенные, бездушные слова благодарности, которые (в радиопередачах) Родина обращает к своим ветеранам:

Идет передача где же вы однополчане 12/V 83 я слижу и выжу люди с Ординами на груди снаградами вспоминаю свои годы молодые, на войне им давали награды награждали всем, мне было 24 лет или непомню, я-бы тоже так-же воювала как и все медсестры и остальние женщины, на Курской дуге и везде, где проходили бои, наши Войська подбирала раненых солдат и ходили в розведку, служили поварамы, в Армии в госпиталях и по всюду, но у меня било 2 детей, одному 6 лет и награда была и ордина это грудной рибенок мой, которому сичас 42 года роженый 22 июня 1941 года.103

Семья народов: „хохлы", „кацапы", „Еврей Минстер" и „Врач Чалян"

Нарратив о дружной семье советских народов в Киселевском наивном письме различается очень слабо, и все-таки не сказать о нем нельзя. В ее представлениях прочно закрепилась идеологическая конструкция многонациональной Родины, по крайней мере в отношении тех людей, которых она видит по телевизору. В ее рассуждениях о политике используются штампы дискурса интернационализма: „в нашей стране многонациональной"104 „нет разници между народамы".105 Усвоила она и лексику выполнения интернационального долга, мирной политики ЦК КПСС:

Нашы люди особо молодеж недоволна, что нашы правители дают за границку помогают, как Кубе, Вьетнаму, Румынии, Венгрии и многим странам, не могу вспомнить [...] у нас такая политика как говорил и писал тов. Ленин нада поделятся из любой страной и дружыть, что-бы был мир и не было Войны проклятой.106

Интересно, что перечисление стран в этом отрывке - это прямая и очень точная цитата из официального дискурса, в котором страны - члены социалистического содружества именовались на основе своего рода принципа местничества: сначала более лояльные, а под конец - „сомнительные", так что на последнем месте всегда были Венгрия и Югославия. Киселевой с ее подчас фотографической памятью этот порядок хорошо запомнился.

Для политизированного обыденного сознания поиск „чужого" очень характерен, тем более что к этому поощряет своего пользователя и весь дискурс Родины. Мы уже показывали в своем анализе идеологемы „изменник Родины", как „чужой" оказывается постоянным актантом, на место которого приходится подставлять какого-то персонажа - Сатану, Каина, Демона, путешественника, эмигранта, еврея и т. д. Остро чувствуя потребность Родины во враге, Киселева активно включается в его поиски, она абсолютно солидарна с Родиной, когда та устраивает очередную охоту на ведьм. Это отвечает повседневному опыту Киселевой - ведь и ее собственное житейское пространство полно опасных чужаков.

Киселева остро переживает разлад внутри социалистической системы, нелады в семье братских народов. Положительный пример для нее - „Федель Кастро, преданый своему делу и мирозрению"; негативный - „поляки, которые тулятся до капиталистов заграницу в Вашингтон США" (она имеет в виду события, связанные с „Солидарностью"), „еслиб все так дорожили своей родиной", как Фидель Кастро!107

Однако, возможно, и „нет разници между народамы", зато есть разница между людьми. Киселева живет на границе русской и украинской культур: сама она этническая русская, но училась в украинской школе и любит украинскую поэзию (Шевченко, народные стихи, поговорки), в то время как власть говорит с ней только по-русски. Люди для нее делятся на „хохлов" и „кацапов", и к тем и другим она равно пристрастна на чисто человеческом уровне, лишь изредка объясняя различия между людьми различиями этническими. Но она чутка к языку:

[...] читатель будет читать и скажит, раз (автор. - И. С.) пишет сноха а другой раз невестка так у меня одна (невестка. - И. С.) кацапка-руская а другая Украинка-хахлушка[...]108

Резко неодобрительное отношение к „кацапам" (хотя формально сама она тоже „кацапка") появляется у нее на чужбине, в Муроме, когда она сталкивается с плохим отношением к сыну со стороны его жены и тещи. Здесь, в чужом краю, все раздражает и появляется желание объяснить моральное несовершенство новых родственников их национальным характером. Она обвиняет местных жителей в лицемерии:

[...] из Чаадаева (соседней деревни. - И. С.) молится ездили винчатся, а за церквой матом кроют вот кацапы что хочешь услышеш [.. .]109

Однако в целом никакой последовательной национальной программы в письме Киселевой не обнаруживается. Интересно, однако, что этническое чутье Киселевой обостряется, когда дело заходит о людях „неславянской" национальности. Как на грех, каждый раз инородец оказывается по отношению к ней в позиции власти. Например, во время войны ее жизнь много раз зависела от доброй воли немца - и ненависть к немцам живет глубоко в ее душе. Среди начальников фигурирует, например, некий „Еврей Минстер" - заведующий продовольственным магазином, где она работала продавцом. „Еврей Минстер" был добрым начальником: в трудное голодное время он научил ее технике выживания - как обсчитывать покупателей, не воруя при этом у государства. Кроме того, к начальникам относится и участковый травматолог „Врач Чалян - не руський армянин по нации". С „Врачом Чаляном" у Киселевой произошел конфликт - тот накричал на нее за то, что она, с острой болью, пришла к нему на прием без направления:

[...] и я пошла а он орет, я начала плакать чтовы орете как Гитлер [...] а он продолжает орать у меня нервы неупорядки я все время плачу [...] и я со слезами пошла к другому врачу [...] росказываю за Чаляна, Чалян старше него уже немолодой чернявый высокого роста армянин, ругалося морда неруская сам виноватый, а орет как черт [...]

Голос крови говорит в Киселевой в унисон с голосом обиды. Расисткая реакция на нерусскость у нее чисто автоматическая. „Своих", давая им характеристики, она описывает как мужчин и женщин; „чужих" (причем „начальников") - как немцев, евреев и армян. Этот расовый инстинкт, как мы видим из рукописи, не входит ни в какое противоречие с общим интернационалистским убеждением в том, что „нет разници между народамы".

Военная мощь Родины: „морду свинячу набем до красна"

Сознание Кисилевой в высокой степени милитаризовано, и это, конечно, связано не только с официальной военной пропагандой, которой она подвергается и дома (радио, телевизор, газеты), и на работе (лекции по международному положению). В большой степени ее воинственность - результат трагических личных переживаний военного времени, катастрофического опыта тела. Ее память измеряет прошлое вооруженными конфликтам, которые уже все смешались в одну непрекращающуюся войну: „вот что-то было толи революция толи Война немогу описать".111

Киселевская концепция войны и мира целиком определяется нарративом о военной мощи Родины: Россия богата и изобильна, злые враги стремятся ее этих благ лишить:

У нас страна богатая, наша Росия всем зависна нашими богатствами, лучше давать, да плохо просить, пусть будит мир на земле да будут сонце что-бы было небо чистое и у нас на душе радость у каждого человека.112

В войне Россия непобедима:

[...] а тут по Телевизору говорят что Картер подтянул свое ядерное оружие поближе до наших рубежей, вот другой Гитлер проклятый, розкриваются раны аж у серце колить, смотрите господа когда-бы вы неошиблися знайте что руский народ, руский Иван непобижден. Морду свинячу набем до красна. Гитлер умылся кровью так же как и все люди мы не отступим никогда у нас такая политика только побиждать гнать врага откуда-бы он не появлялся.113

В этом отрывке, помимо жанрового смешения чисто женской жалобы на здоровье, грубой угрозы „набить свинячу морду" и высокого стиля официальных заявлений Советского правительства, интересно появление образа „руского Ивана". Это, безусловно, отзвук русской великодержавности послевоенного периода, дискурса холодной войны. Примечательно, что образ „Ивана" в официальной советской пропаганде напрямую практически не использовался. Его Киселева могла „подхватить" из кино: в советских кинолубках „Иванами" называют советских людей окарикатуренные фашисты или поджигатели войны-американцы. Точно так же и идея о том, что „наша политика" - это „мы не отступим никогда", похоже, запала в память Киселевой еще с довоенных времен, как след шапкозакидательской пропаганды „войны на территории врага". Немолодая Киселева явно путает идеологические эпохи: в описываемое ею время этот пропагандистский мотив был уже анахронизмом. Более актуальным для того времени был мотив ленинской миролюбивой политики, который у Киселевой также находит свое отражение (см. ниже). Ленин, „руский Иван", „рубежы" Родины и другие компоненты дискурса военного могущества Родины в ее письме тесно переплелись, как об этом свидетельствует отрывок, в котором она дает отпор милитаристским посягательствам „Рейгена Р.":

Рейган думает что Горбачев М.С. дурнея его, он у нас умница он сказал никогда небудите господствувать на нашей земле которая завоевана кровю под руководством Ленина Наши люди будут дратся дратся и еще раз дратся смерть за смерть руский народ непобижден, руский Иван сильный смелый гордый.114

Ничего подобного, разумеется, Горбачев не говорил, но ради красного словца Киселева приписывает ему выражения, которые мог бы сказать какой-нибудь политрук - положительный персонаж советского кино периода холодной войны. Для Киселевой эти оттенки употребления слов несущественны. Но любопытно, как целые пласты пропаганды оживают и приходят в движение в ее памяти, когда что-то вызывает у нее живое эмоциональное отношение. Под влиянием чувства Киселева цитирует крупные блоки советского патриотического дискурса, которые логикой развития идеологической системы уже давно списаны в архив. Но из памяти объекта пропаганды их уже не сотрешь. Так создается мифологическая история страны: „на Росию без конца нападают страны, то Турки. Фины, Япония Китай Германия"115

Киселева развивает достаточно последовательную геополитическую концепцию. Она сокрушается по поводу неправильного исхода войны:

[...] наши войська выгнали (немцев. - И. С.) за придел наших границ да еще и дальше но нада было взять усю Германию не дилить надвое, что-бы небыло Федеративной Германии а что бы была уся Демократична.116

Непонятны ей и мотивы экономического сотрудничества с ФРГ:

Начерта нам оны нужны ихние фирмы, у нас всего хватает наша страна такая богатая мы и без них обойдемся, душегубы проклятые я уже 47 лет плачу, и немогу фильмы смотреть как я уже писала что ихние сапоги с подковамы звенять днём и ночу в ушах я кино в Телевизоре выключаю за них.117

Вполне в духе официального нарратива с его амбивалентным отношением к войне как борьбе за мир, Киселева призывает к мирному сосуществованию, но при этом угрожает военной расправой. Сказовая структура нарратива - злые люди (капиталисты) разжигают войну, добрые люди (Сталин, Хрущев, Брежнев, Горбачев) стремятся войне противостоять - в ее изложении соблюдается свято. И здесь проходит еще одно сходство между идиолектом наивной писательницы и коллективной идиомой массовой пропаганды: симуляция фольклорного мировидения, предпринятая пропагандистской машиной, вполне совпадает с собственным мировидением „просторечного" автора с его четким делением мира на добро и зло, черное и белое, наших и чужих, злых и справедливых, честных и лицемерных. Мы видим, что проект массовой пропаганды в данном случае достигает полного успеха:

1987 г. 8/ХП слышу порадиво что наш Горбачёв М.С. поехал в С.Ш.А. я включила Телевизор смотрю как хорошо говорить Рейген Р. Американский руководитель страны вродиб то и всправде борится за мир а на заподной Германии наращивает страну оружием, мне кажится какой двухличный, ненада верить ему, тут говорить а тут испытует ядерное оружие весь он недля тово вооружался сколько лет, и потратил сколько милиардов денег на воружение что-бы задушить СССР забрать Росию землю в свои руки [...] Говорят что у нас в СССР, 45 атомных станций будим дратца до последнего мы тожет умеем воювать мы уже ученые [...] какие руководитель С.Ш.А. глупие подумалиб своей умной головой, зачем Войны но наш руководитель Горбачёв борится совсей силы что-бы небыло Воинов, а хто посягнется морды наб'ем до красна хотя и самим несладко прийдется [....] Но нам нада защищатся пусть Рейген Р. недумает что мы будим складывать руки и ждать смерти откуда она прийдет, с какой стороны, и как вам довирять Враги и сопустаты, как говорил Хрущёв мы уже надели отцовские штаны отпор вам господа дадим, научилися смотреть вашы взгляды и лицимерия, [...] Германыи набили морду наб'ем и вам господа непротягайте руки на наше добро, роботче-кристянское.118

Опять, как и в предыдущих пассажах, в глаза бросается смешение стилей и риторики разных периодов советской пропаганды - тут и Хрущев, и риторика ядерной войны 80-х годов, и довоенные мотивы рабоче-крестьянского государства; здесь же и наивные угрозы, которые звучат очень лично, и растерянность перед явно нелогичным, непонятным поведением „Рейгена Р.", и попытка увещания (возможно, именно так она увещевала внука — не пить, а сына - не поддаваться на козни злой жены)... Вся эта мешанина пропущена через трагический, болезненный личный опыт, через память тела. Воспоминания о прошедшей войне и страх новой вызывают тяжкие физические страдания:

Смотрю кино. Отряд („Отряд особого назначения", советский боевик о войне. - И. С.) исильно заболела как увидила из машины гнали людей в нательном белье, и все кричать люди плачуть разнымы голосамы, а палачи гонят выдать на убийство ростреливать, вспомнила 1941 год Войну Немецкую с Союзом. Все мои муки роскрилися [...] но мне соседи вызывали скорую помощь я лежала в постели четире дня, была потрясена нервная система но я стараюся выключать Телевизор когда передают такие передачи и несмотрю их.119

* * *

Таковы мнения о Родине „простого советского человека" - жительницы провинциальной городской слободки, нашей современницы работающей пенсионерки Евгении Григорьевны Киселевой. „Простой советский человек" - это, конечно, самая загадочная часть советской культуры.

Сейчас, когда автор пишет эти строки, по шведскому телевидению показывают документальный фильм „Путь в ГУЛАГ" производства компании „Би-би-си". Вместе с корреспондентами зритель путешествует по остаткам зоны и встречается с людьми - жертвами и свидетелями истории Родины. Среди них разные персонажи, не только бывшие заключенные, но и вольные обитатели зоны - бывшая повариха, бывший шофер, который возил в грузовиках партии заключенных на расстрел, бывший железнодорожник, отвечавший за отправление составов, пожилой пенсионер, в детстве бегавший на расстрельное поле собирать ягоды, и даже бывший следователь. Именно эти последние привлекают внимание: их свидетельства крайне редки, у таких людей не часто берут интервью, и вообще они обычно предпочитают доживать жизнь в безвестности. И бывшие заключенные, и бывшие „вольняшки" откровенны в разной степени - некоторые говорят открыто, некоторые помалкивают на всякий случай, побаиваясь последствий, некоторые уверяют в своем полном неведении, некоторые жалеют заключенных, а некоторые оправдывают террор, утверждая, что среди жертв ГУЛАГа были разные люди - не только „хорошие", но и „плохие".

Эти рассказы дают нам, наверное, довольно полное представление о настроениях „простых советских людей". Образ „вольного" человека, который работает на каторге не по приговору, а по найму - не в самой зоне, а в „большой зоне", как иногда образно называют Родину, - представляется довольно точным обобщением социологического портрета „простого советского человека". Беззаветно отдавая свой труд на благо Родины, отдавая все силы укреплению ее могущества (как того и требовал язык Родины), „простой советский человек" при этом был прекрасно осведомлен о том, какими именно практиками истребления эти лозунги оборачиваются, знал, какими методами достигается величие Родины. „Простой советский человек" знал (как знает и „простой постсоветский человек") также и то, что для воплощения в жизнь своих величественных планов Родина не остановится ни перед чем. Задача построения коммунизма в одной отдельно взятой стране не связана соображениями о ценности одной отдельно взятой человеческой жизни. Таков идеологический фон, на котором протекает жизнь отдельно взятого „простого советского человека".

В речи этих людей возникает один и тот же мотив: ужас перед лицом нечеловеческого террора смягчается смирением перед судьбой, а сознание того, что они стали свидетелями и участниками, а отчасти и пособниками беспримерной человеческой катастрофы, в какой-то степени уравновешивается и даже компенсируется сознанием величия исторических событий, в контексте которых эта катастрофа произошла. В их частных мифологиях марксистский тезис о свободе как осознанной необходимости усвоен и переработан в мистическое мировоззрение: „необходимость" и „судьба" слились в единое нераздельное целое. Наблюдение массовой гибели невинных людей, ожидание, что с тобой случится то же самое, постоянный страх за собственную жизнь и жизнь близких, абсолютная случайность -как перст судьбы - неумолимого жизненного жребия (выпадет выжить? выпадет пропасть?) - это с одной стороны. С другой же - гордость за себя, за то, что довелось пережить такие обстоятельства (и физически выжить в них). Эти простые люди живут по законам древнегреческой трагедии: пережитый страх воспринимается так, как будто в их судьбу лично вмешался

Рок, возвысив их души до катартического очищения ужасом и страданием. Заметим еще раз, что так говорят (по крайней мере в этом фильме) вольные обитатели Зоны - те самые „простые советские люди", те, кто видел и знал многое, но не те, кто претерпел все.

Масштаб страданий косвенно подтверждает отчетливо присутствующее в их кругозоре представление о величии Родины. В рассказах свидетелей ГУЛАГа слышится гордость причастности к трагическому времени, даже восхищение величием исторического проекта, величием и могуществом Советской Страны, за который эту цену приходится платить. Образ Родины оказывается для персонажей фильма компенсацией исторической травмы. Ни о какой вменяемости - ни в юридическом, ни в моральном, ни в психиатрическом смысле - здесь говорить не приходится. Перед нами глубоко травмированные, физически и психически больные и очень старые люди. Это инвалиды страха - инвалиды с детства.

Однако эти люди все-таки говорят. Это - обстоятельство, которое приобретает исключительное значение в оценке их облика. Рассказывая о событиях тех лет, делясь со зрителем своими страхами и стремясь заставить нас понять если не состав исторических событий, то хотя бы то состояние ужаса, которое эти события вызывают в человеческой душе, мемуаристы преодолевают заповеданное им страхом молчание. Это - поступок, жест воли, жест субъектности. Даже если содержание высказывания поражает нас, сегодняшних зрителей, полной нравственной и эмоциональной глухотой.

В этом фильме рассказ о событиях террора - это рассказ о себе и от своего лица. Террор, рассказанный в модусе „Я", а не в модусе „ОНИ", как это делает посторонний наблюдатель, имеет своеобразную логику. По замечанию Михаила Рыклина,120 „тела террора" достигают своего полного представления в речи, в контексте „народного ликования" и, наоборот, отличаются неполнотой в визуальном представлении (идеологически корректное, гротескное тело в скульптурах московского метро). Здесь, в этом фильме, тело террора выставлено на всеобщее обозрение в сдвоенном ряду репрезентаций. С одной стороны, оно возникает из рассказа свидетеля о тех страданиях, которые его телу довелось претерпеть (страх, голод, лишения, подчинение человеческих нужд требованиям бюрократической карательной машины). С другой стороны, мы видим это тело собственными глазами и можем судить о нем отдельно от того, что оно само о себе говорит. Это тело террора - тело больного, изуродованного, измученного страхами и неосознанной виной нищего старика. Но мы не подглядываем за ним сквозь замочную скважину скрытой камеры. Нам дали право рассматривать это тело. Это право представлено нам авторским, субъектным жестом самого старика. Логика террора — это логика замалчивания. Говоря о себе, демонстрируя себя, тело террора оказывает сопротивление логике террора.

Разговаривая с этими людьми, камера фиксирует их лица, жесты, походку, артикуляцию, одежду, подробности их быта. Мы видим и их дома -знакомые всем нам пейзажи советских пригородных бидонвиллей, бывших деревень, которые целиком превратились в придаток какого-нибудь индустриального предприятия - совхоза или военного завода. Бидонвилли, в которых живут герои этого фильма, - придатки индустриальных проектов особого рода, часть инфраструктуры лагерных строек и расстрельных полигонов. Обитатели этих „деревень" обслуживали проект индустриализации, который проводился силами карательных органов.

Теперь они обживают - доживают - пространство заброшенной цивилизации террора. Их дома - как археологический срез карательной индустриализации. Они строятся из отходов производственного процесса, из того, что удается украсть из зоны, из того, что там, внутри зоны, догнивает. Например, доски и колючая проволока для ремонта палисадника. Весь цикл жизнеобеспечения в таком бидонвилле связан с переработкой „отходов производства смерти", включая ягоды, которые особенно хорошо плодоносят в местах массовых захоронений. Сами пределы зоны мы теперь можем определить только по внешней границе такого бидонвилля: он кончается там, где раньше был глухой забор с воротами, а теперь, когда забор уже сгнил, осталась только незримая и молчаливая граница памяти - граница страха. За нее никто не ходит. Там, за этой границей, уже разрастается свежая природа, почти не видно той старой колеи, которую проложили бесчисленные фургоны с живым грузом, и рвы, наполненные безымянными людскими останками, заросли травой, которая надежно скрывает под собой все следы.

Вот такой бидонвилль и напоминает нам тот символический дом - образ Родины, который предстает перед читателем в книге „простого советского человека" Евгении Григорьевны Киселевой. Это дом, сложенный из разноперых остатков и отбросов централизованного процесса производства идеологии. На его постройку пошли случайные куски „большого" дискурса - все, что удалось ухватить, чем удалось подпереть и закрепить собственную ускользающую, растворяющуюся в водовороте коллективной идеологии самость, собственное желание принадлежать общему целому, собственное стремление к бытию в общем символическом пространстве, собственную волю к идентификации.

Конечно, контраст между величественной архитектурой великой советской Родины, какой она предстает перед нами в работе идеологической машины, и кособоким, гротескным, самодеятельным идеологическим построением Родины в дискурсе „простого советского человека" разителен.

Но и в этой своей Родине, в своеобразном „символическом бидонвилле" „простой советский человек" - хозяин и гордится этим: какой-никакой, а все-таки дом. Даже в обстоятельствах тотального идеологического конструирования сверху „простой человек" не только убегает и уворачивается, как это описано у Мишеля де Серто.121 Он хочет стать, хотя бы на минимальных правах, субъектом идеологического жеста, а не бессловесным объектом воздействия, направленного на него из центра. Даже при такой покладистой, на все согласной периферии, какую являет собой Киселева, центр не может полностью монополизировать речь, поскольку периферия желает говорить - хотя бы о своей любви к этому самому центру, или о собственном опыте в том символическом порядке, который насаждает центр и (как бы) принимает периферия.

Конечно, условия такой субъектности оказываются размытыми. Они не вписываются в традиционную логику. Здесь субъектность проявляется в добровольном признании собственной роли в проекте, который в принципе если и выделил субъекту какую-то роль, то исключительно роль лагерной пыли или пушечного мяса. Признавая от собственного лица свое активное отношение к такой пассивной роли, „простой советский человек" тем самым определяет это предписание негативно, т. е. отменяет предписанную ему идеологической машиной судьбу.

Такую размытую, неопределенную субъектность мы видим и в тексте Киселевой. Свобода речи в ее дискурсе - это осознанная необходимость, а необходимость явлена в норме политического языка. Но делая утверждение от собственного лица, субъект речи добивается известной степени свободы от такой свободы. Именно в этом подрывной характер ее текста, о котором сама она даже не подозревала. Напомним, что книга Киселевой ждала публикации пятнадцать лет и дождалась ее только тогда, когда изменились радикальным образом правила политического языка, а вместе с ними - и правила задания языковой субъектности.

Некоторые особенности этой изменившейся субъектности мы будем обсуждать ниже, в заключительной главе этой книги. Однако прежде хотелось бы обратиться к вопросам истории, к культурной археологии дискурса о Родине.

Вернуться к оглавлению